Terra Nipponica — страница 16 из 81

[143]. Когда же правителя превозносят, то обычно при этом задействовано и описание природы. Приведем стихотворение Косэ-но Асоми Таясу, сложенное им по приказу императора в государевом («запретном») саду во время пира («Кайфусо», № 19).

Яшмовые [государевы] флейты исторгают солнечную

[жизнетворящую] ки-энергию,

Цвета весны заполняют запретный сад.

Засмотришься на горы – мудрые деяния ширятся,

На воду взглянешь – разгорится гуманность.

Ветер, что в соснах, доносит изящную мелодию,

Пение камышовки сливается с разговорами учеными.

Как сегодня пьянит [государева] добродетель!

И стоит ли поминать о милости, как роса обильной?[144]

Нетрудно увидеть, что в этом стихотворении отражена не конкретная природная ситуация и не конкретный пейзаж. Горы и воды имеют здесь обобщенный смысл, они – проявление космических начал Ян и Инь, влиянию которых подвержено все сущее. Соотнесение воды с мудростью, а гор с человеколюбием восходит к «Луньюй» (VI-23). Там сказано: «Мудрый наслаждается водой, человеколюбивый наслаждается горами. Мудрый [пребывает] в движении, человеколюбивый [пребывает] в покое. Мудрый – счастливый, а человеколюбивый – долгожитель»[145]. В данном поэтическом случае мудрость и человеколюбие приписываются императору.

В предисловии к «Кайфусо» государь описывается с помощью категории «добродетельность» (току, кит. дэ). В контексте антологии добродетельность связана с «недеянием» – важнейшим понятием, которое характеризует идеальное правление. Государь покойно пребывает на троне, а сила его добродетельности такова, что ее влияние достигает государственных границ, благодаря чему хорошие дела в стране творятся сами собой. Это касается дел не только людских, но и природных. Их мерный ход является доказательством, что дела на подведомственной императору территории обстоят должным образом.

Если оценивать в целом модус описания природы в стихотворениях на китайском языке, то следует сказать, что эта природа не является природой Японии, в ней почти не содержится японских реалий. Даже если в стихотворении и имеется топонимическая привязка, то все равно это природа, описанная с помощью реалий, имеющих китайское происхождение. В «Кайфусо» содержится 16 стихотворений, посвященных Ёсино (горная местность, расположенная несколько южнее Нара), они воспевают это место, поскольку нахождение там восполняет недостаток энергетики и жизненной силы, необходимой для даосского святого. Японские аристократы уподобляли себя этим даосским мудрецам. Стихотворения «Кайфусо» насыщены китайской образностью и топонимикой, они уподобляют природную среду Японии Китаю. Вот, например, стихотворение Такамуко-но Моротари «Следуя за императором во дворец Ёсино» (№ 102):

В древности один человек ловил здесь рыбу.

Теперь здесь пребывают император и знать.

Играя на цине, они отдыхают с небожителями

И общаются с божествами, выходя в бухту.

Стихи о Сяэн плывут по безлюдным берегам.

Туманную дымку колышет осенний ветер.

Кто-то скажет – это пик Мяогусе.

Императорский кортеж останавливается,

вот и дворец Вансянь[146].

Если бы не название стихотворения, указывающее на японский топоним, было бы довольно трудно догадаться, что речь идет о Японии. Цинь – китайский музыкальный инструмент, Сяэн – китайская фея-небожительница, Мяогусе – китайская обитель бессмертных, Вансянь – дворец китайского императора У-ди (140–86 гг. до н. э.).

Тем не менее произведения «Кайфусо» свидетельствуют о достоинствах земли Японии. Одна из целей составителей этой антологии состояла в обосновании тезиса, что земля Японии ничуть не хуже земли китайской. Иными словами, Япония – это настоящий клон Китая. В то же время следует помнить, что при таком подходе японские пейзажи всего лишь клон.

Достоинство японской земли состоит в том, что она похожа на первообраз. Это касается не только Китая, но и Индии. При основании буддийской молельни Дзёсинъин, расположенной на горе Хиэй (возле Киото), государь Ниммё обнаруживает подходящее для строительства место. Его притягательность состоит не столько в нем самом, сколько в том, что оно вызывает ассоциации с Индией: высокий пик на востоке – это Орлиная гора, где проповедовал Будда, к западу – отлогий спуск, где расположена столица Хэйан и царство Магадха, где процветало учение Будды[147]. Сама столица Хэйан в синхронных текстах часто уподобляется китайской столице Лоян и даже прямо называется этим именем.


Огата Гэкко (1859–1920). Горы Ёсино


«Кайфусо» – антология, созданная по частной инициативе. Что же мы видим в более поздних китаеязычных антологиях, которые составлялись по императорскому указу? Все они представляют собой воспевание праведного правления японских императоров – в первую очередь через воспевание абстрактной природной среды, находящейся в идеальном (гармоничном) состоянии. Таких антологий было три: «Рёунсю» (Собрание поверх облаков», 814 г.), «Бунка сюрэйсю» («Собрание шедевров из литературных цветов», 818 г.) и «Кэйкокусю» (827 г.). Название последней антологии, составленной по приказанию императора Дзюнна по случаю дня рождения экс-императора Сага[148], говорит само за себя – «Собрание, [помогающее] управлению страной». В предисловии к этой обширной антологии, которая содержит огромное количество аллюзий на китайские сочинения, прямо говорится о государственной важности собирания стихов, ибо древние китайские императоры узнавали по ним, что думают подданные об успехах и неудачах государя[149].

Однако японские реалии (реалии аристократического сообщества) оказались в результате довольно далеки от литературно-управленческих идеалов Китая. «Кэйкокусю» становится последней императорской антологией на китайском языке. Вместо этого начинают составляться антологии на японском языке. Это знаменует собой важнейший рубеж в сознании элиты. Китайский язык, абсолютно доминировавший до этого в документах официальной идеологии, до определенной степени был потеснен языком японским. В первую очередь это касается поэзии (государственную документацию продолжали вести на китайском, на китайском же составляли большинство философско-религиозных сочинений). Это был вполне «естественный» процесс обратного перехода с иностранного языка на родной, который, разумеется, естественным образом был более привычен и подходящ для выражения эмоций и смыслов местных жителей.

Первое известное автору этой книги свидетельство копившегося раздражения против засилья китайского языка содержится в уже упоминавшемся поздравлении императору Ниммё по случаю его сорокалетия. В конце поздравления, пропетого на японском языке, его авторы (буддийские монахи из храма Кофукудзи) отмечают: поздравление составлено из «исконных» слов «этой», а не китайской (буквально «Таиской») страны, авторы не нанимали для составления поздравления знатоков китайской словесности. Исконные слова – это слова, передававшиеся издревле, слова «присолнечной страны Ямато» (хи-но мото-но Ямато-куни), богатой «душою слова» (котодама). Эти слова, первоначально употреблявшиеся в «песнях», есть слова «божественные» и употреблявшиеся в «божественных действах» (синтоистских ритуалах) и «государевых действах» (видимо, имеются в виду императорские ритуалы и устные распоряжения правителя, адресованные царедворцам). В комментарии составителей хроники к поздравительному адресу говорится, что ныне «слова Ямато», свойством которых является способность «приводить в движение чувства», пришли в упадок, но монахи знают много «старых слов», чему у них и следует поучиться[150].

Эта установка на «вспоминание» старых (т. е. японских) слов и была реализована в императорских антологиях на японском языке. Поэтические антологии, составляемые по указу императора, выступают в качестве одного из главных атрибутов его власти. Право на составление «государственных» антологий оказалось неотчуждаемым – в более поздние времена сёгуны никогда не покушались на него и не издавали приказаний об их составлении.

Современные исследователи, являясь побочным продуктом нашего индивидуалистического времени, склонны подчеркивать «лирическую» составляющую японоязычных антологий, их роль в формировании личности. Особо подчеркивается «любовь» японцев к «временам года», их почти прирожденная «чувствительность» к малейшим сезонным переменам. Действительно, в конце периода Хэйан в «Поэтическом ведомстве» (Вакадокоро) при императорском дворе проводили ежемесячные поэтические сборища, на которых сочиняли стихи, посвященные данному месяцу. Проводили огромное количество поэтических турниров, главной темой которых становились те или иные природные (сезонные) явления. Такое пристальное внимание к сезонности охватывало поначалу непосредственное окружение государя, затем оно распространялось и вширь, охватывая самые разнообразные культурные проявления. Цвета одежды, пища (сезонные блюда и приборы), тематика литературного, изобразительного и театрального творчества, его образность и т. д. должны были соответствовать временам года и месяцам. Для выражения чувств сезонность также служила отправной точкой.

Такая «сезонность» мировосприятия превращалась в моду, формировала эстетический и поведенческий канон, который пронизывал все стороны жизни человека[151]. Придворная дама Сэй-сёнагон в своей знаменитой ныне книге «Записки у изголовья» («Макура-но соси», ок. 1000 г.) перечисляет то, что представляется ей отвратительным, неуместным и неоправданным с точки зрения несоответствия времени дня и года: собака, воющая посреди белого дня (ей положено выть ночью), верша для ловли рыбы – весной (такой вершей пользовались в зимний сезон), одежды цвета цветущей сливы – в третьей и четвертой луне («сливовые» одежды полагалось носить в первой или второй лунах, когда цветет слива)