Территория Дозоров. Лучшая фантастика – 2019 — страница 32 из 65

ть сон, мы даже выиграем на страховке.

Тернеция Хоут: Понятно.

Тайлер Хоут: Скоро будешь?

Тернеция Хоут: Ага. Передавай привет маме.



По данным оператора сотовой связи:

Через двадцать минут после этого разговора Тернеция Хоут приобрела смарт в фирменном салоне «Старком».

По данным авиакомпании «Эйр Франс»:

Через двадцать пять минут после этого разговора Тернеция Хоут купила онлайн билет на рейс Старбак – Марсель – Лион.

Через два часа десять минут после этого разговора Тернеция Хоут зарегистрировалась на рейс и покинула остров Старбак.


Показания Дарена Линца: вечером следующего дня он познакомился с Тернецией (во время вечеринки в студенческом кампусе на острове Старбак), вступил с ней в близкие отношения, периодически общался (по смарту и лично), а в ночь девятнадцатого дня, после взрыва в лаборатории, она исчезла. На следующий день он заявил о пропаже.


Показания Тайлера Хоута: после разговора о деньгах дочь вернулась домой через полчаса. На следующий день она отправилась в путешествие на остров Старбак. Возможно, по пути она задержалась в Марселе на две недели (это подтверждают платежи с ее счета). Последний звонок от нее поступил на восемнадцатый день отсутствия (в соответствии с датой обновленного круизного билета, в этот момент она все еще находилась на борту лайнера).


В данный момент местонахождение Тернеции Хоут остается неизвестным.


1

А) Проснулась

В) План

Подробнее…

К. А. ТеринаМорфей

– Главное – не травмировать рыбку.

Дед всегда именовал рыбу нежно: плотвичка, щучка, окунек, карасик. Так и теперь. С нежностью насаживает живца на крючок. Аккуратным, тщательно отмеренным движением пропускает поводок под жаброй, заправляет крючок в петельку, выглянувшую из рыбьего рта, тянет обратно, любуется. Двойной крючок выступает изо рта плотвы залихватскими металлическими усами.

Я слежу за руками деда, но движения эти слишком привычны, сделались фоном и выпадают из зоны внимания. Вижу только рыбу, точнее – ее глаза. Не пустоту, какой положено жить в рыбьих глазах, но обреченность и тоску.

Вспоминаю вареного хека, которым нас кормили в детском саду, давным-давно. Я хека не ел, не хотел даже смотреть на него – черная пленка, покрывавшая внутренние стенки рыбьего брюха, была вратами бездны. Та же бездна как будто окружает меня прямо сейчас. Звуки вечерней реки отступают, сменяются столовскими – стуком ложек о тарелки, нестройным гулом детских голосов, окриками воспитателей: Некрасов, как ты держишь вилку, Федина, уймись уже, ешь молча.

– Давай следующего, – велит дед.

Я снова на реке.

Ведро с живцами стоит рядом, оттуда доносится подозрительный шорох, точно плотвички, отчаявшись выбраться из ловушки нормальным путем, решили прогрызть дно. Но я не могу отвлечься, пока не соберу кубик. Верчу его в руках, раз за разом повторяю алгоритмы, которых давно не помнит сознание, но помнят пальцы. Кубик не складывается, любой алгоритм возвращает «рыбку» на верхней грани.

Нельзя открывать ведро, пока кубик не собран. Там, в ведре, под исцарапанной пластиковой крышкой вместе с живцами прячется знание, что дед никак не может быть здесь, что дед давно умер. Это знаю я, это знает плотва, и даже щуки, снующие где-то под лодкой, знают. А дед не знает.

Чувствую ту же мучительную тоску, какую наблюдал в глазах рыбешки. Обреченность смешалась с воздухом, я вдыхаю ее, и она скапливается где-то в легких комком горечи, с каким просыпаешься после тревожного сна.

Просыпаешься.

Смотрю на часы. В исследованиях на соответствующую тему рекомендуют смотреть на часы, отводить взгляд и снова смотреть. Если стрелки покажут разное – принципиально разное – время, задача решена: ты спишь. У меня всегда иначе: стрелки отсутствуют. Время никогда.

Вижу и другие знаки. Небо слишком близко, протяни руку – оторвешь кусок тучи – то ли ватной, то ли пенопластовой. За рекой, на дальнем берегу, вместо знакомого дачного поселка возвышаются неопрятные трехэтажные здания заброшенного пионерского лагеря, а за ними видны рогатые силуэты терриконов.

Это сон.

Осознание накрывает не мгновенно, а в несколько этапов: да, я сплю, надо же, но кубик не собран; я сплю, потому и кубик никак не собирается, а дед все ждет, что я подам ему живца; я сплю, нет ни кубика, ни рыбы, ни деда.

Но дед здесь и по-прежнему ждет. И река, и лодка покачивается на волнах, и где-то сварливо кричат чайки.

Нужно проснуться. Дело не в реке, не в чайках и не в рыбалке, которую я терпеть не могу; дело в самом сне и в осознании. Не могу вспомнить, почему это плохо, но предчувствие чего-то недоброго притаилось на границе памяти.

Нужно проснуться, пока не поздно.

Я мог бы взлететь прямо сейчас, пробить низкое небо и вырваться из этого вечера, укрытого тенью чего-то страшного, но жаль деда, пусть и давно мертвого. Не хочу, чтобы раненое небо упало на реку, сминая картонную лодку, и картонного деда в этой лодке, и картонную плотву в ведре.

Поднимаюсь с лодочной банки, опираюсь руками о борт лодки, закрываю глаза и соскальзываю в воду.

Пусть дед еще ненадолго останется живым, хотя бы здесь. Из-под воды слышу ворчание, каким дед обычно скрашивал минуты своего одиночества, потом голос растворяется в мерном писке.

* * *

Во сне память всегда отказывает – разбивается вдребезги, когда сознание падает в сон с головокружительной высоты реальности. Из этих осколков построены декорации и сюжеты наших сновидений.

В детстве я любил спать. Мир сновидений представлялся мне чем-то вроде дома – огромного, возможно, бесконечного. Дом этот был крив, страшен и великолепен. В доме не прекращались строительные работы, причем занимались ими люди, не замечающие друг друга. Каждый строил по своим чертежам, одни комнаты казались надежными и долговечными, другие рассыпались от малейшего прикосновения. Мир картона и смальты. Некоторые комнаты были настолько велики, что вмещали целые улицы, горнолыжные склоны Домбая или Азовское море, в других едва хватало места для самого строителя. Но это всегда были комнаты, а низкий потолок, как ни притворялся небом, всегда оставался потолком.

Дом был одновременно перенаселен и необитаем. Гости его походили на заводных кукол, вынужденных отыгрывать странные пьесы по нелепым сценариям.

Я научился ходить сквозь стены. Разбивал стекло и рвал бумагу, разрушал карточные домики чужих снов и строил новые. Сны взрослых, тоскливые и непонятные, по духу напоминали очередь в поликлинике. С детьми было куда веселее. К тому же мои сверстники в своих сновидениях гораздо больше походили на живых людей.

Думаю, все люди рождаются со способностью сохранять сознание во сне, но способность эта атавистическая, что-то вроде обезьяньего рефлекса у младенцев, и точно так же со временем эта способность угасает.

Жаль, со мной этого не случилось.

* * *

Глаза открываю не сразу. Привычно выжидаю несколько минут – чтобы тьма из-под век не выбралась в реальный мир. Смешно.

Разбуженные рассветом белые слоны нерешительно топчутся по красному полю штор. Эти шторы повесила Алька – как только перебралась ко мне. Но сейчас они напоминают мне не об Альке, а о том, что случилось, когда она ушла. Потому я их не снимаю: чтобы не забывать, зачем нужны таблетки.

Секундная заминка, прежде чем спустить ноги на пол. Хочется сразу же отскочить от кровати – до того, как из-под нее выскользнет щупальце или еще какая-нибудь дрянь и ухватит за ногу. Обуваюсь медленно. Ничего там нет.

В ванне, укутавшись в верблюжье одеяло, спит Миха. Его отчислили полгода назад, и с тех пор он кочует по этажам общежития с чемоданом и гитарой, но койку в моей комнате, пустующую после ухода Альки, игнорирует. То ли у Михи потрясающее чувство самосохранения, то ли дурь обострила его восприятие. Со мной он всегда держится настороже, как будто видит тьму за моей спиной. Снотворное, которое он добывает для меня у знакомой медсестры, выглядит чем-то вроде подношения, откупа от этой тьмы.

Кухня. Сажусь на колченогий табурет, чудом оказавшийся здесь, и, пока медленно закипает чайник, смотрю на отпечаток гигантской пятерни, занимающий всю стену над электроплитой. Это всего лишь след от взрыва сгущенки, которую варила здесь когда-то Алька, но потрескавшаяся коричневая корка очень похожа на кровь. В центре ладони кто-то еще по свежим разводам нарисовал улыбающуюся рожицу. Пар из чайника оживляет рожицу и превращает в демоническую; да и сама ладонь, кажется, больше не сцеплена навеки с кухонным кафелем, а тянется ко мне. Эту картину гармонично дополняет стук крышки чайника.

Оконные стекла на кухне заклеены газетами; клеил Миха, он вообще сделался очень полезным членом общества после отчисления. Мой взгляд блуждает по колонкам текста в поисках не смысла, а случайных форм. Парейдолические иллюзии, так это называется. Но буквы точно сговорились: настойчиво складываются в слова, а слова идут в наступление.

«…прекраснейшая пора в жизни каждого молодого человека… студентка А. выбросилась из окна пятого этажа… делают вчерашнего школьника настоящим специалистом и открывают дверь… преследовал сокурсник… эту возможность, предоставленную у нас в стране каждому… навсегда останется инвалидом…»

Не могу прочесть целиком ни одного абзаца – строчки прыгают и перемешиваются, – но без труда понимаю, о чем речь. Все статьи, заметки, врезки на всех газетных страницах, которыми заклеены стекла, рассказывают историю моей несчастной любви.

Все так и было. Но в газетах об этом никогда не писали. В газетах не пишут о снах рядовых студентов. В газетах пишут про пятилетки и свиноводство, визит лидера дружественной державы или запуск спутника в космос.

Из коридора доносятся звуки шагов и голосов, и я задыхаюсь от ужаса: сейчас все прочтут правду обо мне и Альке. Принимаюсь рвать газетные листы. Ничего не получается, бумага накрепко прилипла к стеклу; ногти скользят по ней с неприятным скрипом, цепляя небольшие клочки. Под ними вместо стекла и унылого городского пейзажа чернеет бездна.