Вот пожилым прелестницам поют
о сладости объятий и лобзаний,
вот занавеску ручка теребит,
супруг дородный дрыхнет на перине.
Наутро у жены усталый вид.
– Где мой кисет? – Мы свату подарили.
– А три бутылки, этих, божоле,
что, тоже свату? – И жена рыдает.
Приход гусар хранится в хрустале
всей женской памяти, а годы за годами
уходят и уводят героинь
переживаний местных и масштабных,
но современный взгляд куда ни кинь,
не модно из огня таскать каштаны.
Военное училище. Окрест
два садоводства, маленький поселок.
К концу сезона женам надоест
пейзаж, застиранный за лето, невеселый.
Курсантики шныряют по садам,
цыганят яблоки у жадных садоводов.
Хозяйка крикнет из окна: «Не дам!» —
а после загорюет отчего-то.
В натопленной каморке не уснуть,
перед глазами стриженый затылок.
Ах, если бы курсантика вернуть
да покормить, покуда не остыла
еда ли, бабья жалость или боль
по молодости без огня, азарта.
Забывшись, в третий раз насыплет соль
в кастрюлю с супом, сваренным на завтра.
«Купчиха за чаем потела…»
Купчиха за чаем потела,
тек бисер на лоб из-под кички.
И время тогда не летело,
а шло, уважая привычки
ее бесконечного быта.
От лип на дворе пахло медом.
Сомлевшей хозяйкой забыта,
левретка спала под комодом.
Три пестрые курицы в грядки
залезли, а дворне нет дела.
Но было, все было в порядке,
и время еще не летело.
Мы чай пьем, случается, тоже,
но всё на бегу, между прочим.
А дни – как свиданья в прихожей
и даже немного короче.
«Не прекратится движенье вовек:..»
Не прекратится движенье вовек:
эскалатор метро – как пресс-релиз,
счастливые любовники едут вверх,
несчастные любовники едут вниз.
Несчастным прощаться – и по домам,
объятья стряхнув, как в прихожей пальто,
бежать от охотницы мелодрам
луны, воспаленной и налитой.
Счастливых любовников ждет маршрут
к свободной квартире друзей своих,
где, туфель не сняв, торопясь разольют
вино, принесенное на двоих.
И после, смущаясь чужих зеркал,
пред тем как раздеться, потушат свет,
чтобы нежней перламутр сверкал
тела, бегущего телу вслед.
Любовники Кавафиса
Они встают – зрачок небесный красен, —
Просохнут пятна на чужом матрасе,
Остерегаясь болтовни окна.
До одури, до спазма, до озноба,
Не поднимая глаз, боятся оба,
Что страсть и утоленная видна.
Там улица шумит за занавеской,
Отрезана стеной кирпичной веско,
Но ненадежны дверь, окно, стена.
Они оденутся, поврозь покинут стены,
Чтобы расстаться, сжаться, слиться с тенью,
И страсть останется одна – обнажена.
«Для кого старухи надевают брошки…»
Для кого старухи надевают брошки,
для кого старухи надевают серьги?
На щеках их цвета вызревшей морошки
поцелуй оставит разве шарфик серый.
Вот одна гуляет жидкою аллеей,
толстая собачка ковыляет рядом.
У обеих вспухшие старые колени
и седые ломкие над глазами пряди.
Кто оценит новый – лет пятнадцать – плащик,
кто оценит новую некогда попонку?
Но старуха честно тело свое тащит,
и собачка писать отбежит в сторонку.
Разве что старуха, лет на пять моложе,
им, идя навстречу: «Эка нарядилась!»
И, конфузясь, глянет на свои галоши,
и качнется грузно, как паникадило.
Вспоминать наряды жизни той, реальной
им сейчас доступней, чем погладить платье.
Только моль ворует по опочивальням.
Серебром забвенья время щедро платит.
Зима
Спят дома внутри деревни,
Шесть жилых на всю округу.
Сон, как ужас, ужас древний,
Прибивает их друг к другу.
Сывороткой плещет небо,
Бьется снег творожной крупкой.
Стены в дырах, словно невод,
Крыши с черепицей хрупкой.
Шесть старух глядят из окон,
Шесть седых котов на лавках.
Вьюга вьет хрустящий кокон,
Костяной скребется лапкой.
До весны дожить, до света,
До смородиновой почки…
Получить бы шесть ответов,
Если добредут до почты.
Анахарсис[3]
Как ни люби чужую речь,
как ни учи ее, сиречь
ни подбирай к себе —
чужой останешься чужим,
кочевий вольных грубый дым
всегда с тобой,
как дух степной,
как ковыля разбег.
И простодушен, и лукав,
прячь мудрость, словно кость в рукав,
пребудешь дикарем
в глазах любого гончара,
что в кости проиграл вчера,
но верить мог:
нас разный Бог
возьмет, когда умрем.
А как с душою поступить,
когда гнедые по степи
растянут охры нить?
Но для родных – отступник, враг:
всегда достаточно собак,
чтоб вешать их,
жечь пажити
и пышно хоронить.
Царское село
Тень кружевную, старый сад
пронзают солнца спицы.
Цветет, как двести лет назад,
сирень императрицы.
Целуют кавалеры дам,
в кустах синеют джинсы,
и то же солнце по садам,
и в тот же грех ложимся,
ведь в грех нельзя войти – но лечь,
грехи горизонтальны.
И новый юнкер держит речь,
чтоб улестить Наталью.
Памяти Александра Гуревича
«Вот в эти минуты, когда я словами играю…»
Вот в эти минуты, когда я словами играю
и лампы гудение не предвещает покоя,
та, черная, словно весна, пробирается с краю
и, словно весна, сеет в воздухе нечто такое,
что сон разрушает. Но бденье безрадостно с нею.
Мой друг на пути в те края, где дороги иссякнут.
И станет на время всем близким
########################################отставшим
################################################## яснее,
что там, в тех краях, неизбежно окажется всякий.
Он быстро уходит.
#################### О, как он спешит напоследок.
Как раньше, когда мог на лыжах по лесу носиться.
А след ускользающий,
#################### снежный подтаявший слепок
вот-вот исклюют разжиревшие черные птицы.
«Укрыта снегом, дремлет дача…»
Укрыта снегом, дремлет дача,
пофыркивает печка, плача, —
все не прогреется труба.
О, как светло, морозно, Саша!
На тополь солнца стяг насажен,
и белизна полян груба
своей предельной чистотою:
ни одного следа вокруг.
Я странный праздник здесь устрою,
созвав друзей, собрав подруг.
Одна смеется: вот как странно —
зима, а вишни рдеют рьяно.
Закуски много – где вино?
Другая, чем-то недовольна,
листает наш альбом настольный
и невпопад глядит в окно.
Ты ходишь к дому и обратно:
дров наколоть, набрать воды.
Ах, Саша, Саша, аккуратно —
чиста поляна – где следы?
Кто струны трогает негромко,
кто ягоды унес в сторонку,
таскает вишни из ведра.
Кто спорит, кто стихи читает,
а лед на стеклах все не тает,
так зябко в комнатах с утра.
Друзья столпились у калитки.
«До завтра!» – кто из них сказал?
Слова мерцают, точно слитки,
но пуст перрон и пуст вокзал.
Все так же на поляне чисто.
Салфетка снежного батиста,
едва дотронешься, – хрустит,
дом стынет башенкой из кости…
Да полно, не входили гости,
не мяли вишенки в горсти.
И, Саша, скоро уж два года,
Как только в памяти ты – тут.
И холоднее небосвода
«до завтра». Завтра – не придут.
«Есть край, где солнцем дом…»
Есть край, где солнцем дом
Уже с утра охвачен,
И помнится с трудом,
Что может быть иначе.
Густеют на столе
Оставленные сливки,
По зелени полей
Разбросанные слитки
Желтеют тут и там:
Сурепка, одуванчик.
Как свойственно мечтам,
Взвивается воланчик.
Из чрева чердака
Ужом ползет скакалка,
Гамак круглит бока,
Поскрипывая жалко.
Забыты навсегда
Все книги без картинок.
С запрудою вода
Затеет поединок.
Дед с бабушкой вдвоем
Уселись на приступке.
Покрыли водоем
Цветочные скорлупки.
Гремит в кустах солист.
День, не печалясь, меркнет.
Рвет мама желтый лист —
Свидетельство о смерти.
Первый сон
Наш корабль плясал на крутой волне.
Нас несло из мира, несло вовне,
где земли, наверное, вовсе нет.
Берег даже не снился мне.
Моряки исчезали один за другим,
выходя на нетрезвый ют,
лишь цвели оранжевые круги
у проемов пустых кают.
Вот на палубу пеной плеснул бурун,
уплотнился и стал овцой.
Я ползла за ней, я нестройных струн
касалась ногой босой.
И овца обернулась, сказав: «Тебай[4]
вновь отстроен и ждет тебя.
Как дойдем, смотри, не зевай! —
А потом засмеялась, оскалив пасть:
– Нынче легче ползти, чем упасть».
А за белой стеной сухого огня
сто ворот замкнулись, сердито звеня,
юный мир отрицал меня.
Перелесок
От чахлых берез и в полпальца осин
оскомина до осязанья.
В России пейзаж повсеместно сквозит
тоской от Ухты до Рязани.
Затем-то сегодняшний натуралист
не любит медлительной брички:
салон легковушки удобен и чист,
и ходят еще электрички.
Поляны под свалками, в реках мазут,
болотца с уловом бутылок —