– Хорошо, – надтреснуто отвечаю я. – Я не пойду.
Старшая всхлипывает, зарывается лицом в мою куртку и начинает заунывно и тягуче подвывать. Я ловлю в этом плаче слишком взрослую усталость. Тяжесть, которой не должно быть у моей сверстницы. Я позволяю своей чуткой интуиции разыграться и раскинуться, и она начинает сообщать мне все больше. Во всхлипах и дрожи Старшей – страх и сизифов груз, в ее стонах – отчаяние и обреченность. Все это смешивается в ней и выливается наружу из-за огромной дамбы, которую она выстраивала очень долго. Сильная, бойкая девчонка, которая никому и никогда не показывает своих слабостей, доверяет мне свои слезы. Будь я проклят, если не придам этому должного значения.
Глажу ее по спине, пока ее тощее тело сотрясается от рыданий. Она терзает руками мою куртку и, кажется, хочет ударить меня, но у нее не хватает на это сил. Я жду, пока она немного успокоится, затем обхожу ее, обнимаю одной рукой и веду в сторону интерната.
Мы ни о чем больше не говорим. Старшая боится моих вопросов, а я почему-то заранее знаю каждый ответ, который получу. Я знаю, что Дриада больше никогда не вернется в школу. И, скорее всего, никто из учеников о ней не вспомнит, даже если они успели пообщаться.
Я почему-то уверен, что о судьбе Пуделя и Принцессы Старшая мне нагло лжет, и это успокаивает меня. Пока – мне этого достаточно.
Я принимаю решение, что разбираться в происходящем теперь стану осторожнее. Мне все еще хочется выяснить, что за дела у Майора с директором, почему в школе нет личных дел учеников и откуда берется Холод, но я больше не хочу волновать Старшую и своих соседей.
С моей совести сегодня сошел болезненный груз, и я хочу позволить себе насладиться этим – хотя бы недолго.
Глава 36. Классный журнал
Поразительно, как хочется застрять в своем «Долго и счастливо», когда оно стелется у тебя перед глазами! Так и тянет не думать ни о чем, раствориться в моменте и потерять счет времени.
Мой вымоленный у совести вечер, на который я заключил в своей внутренней войне перемирие, плавно перерастает в два дня, затем в три, в четыре, в неделю…
Мы со Старшей снова выбираемся на ночные дежурства. Иногда они прерываются, и мы бегаем на нашу поляну, куда она приносит булочки, которые мы съедаем, запивая фирменной интернатской бормотухой. Если мы с ней перебарщиваем, Старшая может начать читать стихи, встав на замшелое бревно. Она ходит по нему туда-сюда, иногда сбивается при чтении наизусть и заливисто смеется. Я мало понимаю в стихах, но мне нравится, когда их читает Старшая со свойственным ей бунтарским жаром и упоением фанатика. Может, я безнадежный романтик, но в эти моменты она кажется мне очень красивой и настоящей. Перестает быть Старшей и становится кем-то другим – кем-то, с кем я очень хочу познакомиться и верю, что мне это когда-нибудь удастся.
Постепенно истинное лицо Старшей начинает проглядывать и вне нашей секретной поляны. Я сияю, наблюдая, как она перестает бояться ошибиться, показаться неловкой или недопустимо мягкой. Удивительным образом начинает испаряться угловатость ее движений, резкие реплики и напряженная готовность защищаться.
В какой-то момент я узнаю, что булочки Старшая крадет из столовой. И у меня не поворачивается язык осудить ее маленькую шалость, даже когда она стыдливо сообщает, что это ее постоянное развлечение.
Иногда мы зависаем посреди темных коридоров ученического корпуса, прячемся по углам и целуемся, а потом хихикаем, как дураки, восторгающиеся тем, что их не заметили. Мы сбегаем с уроков и прогуливаемся по территории. Старшая уже не стесняется брать меня за руку при случайных свидетелях и, как ни странно, мы больше не становимся жертвами косых взглядов, сплетен и осуждения.
По утрам Старшая бегает, и иногда я подрываюсь на пробежку вместе с ней, хотя, мне кажется, одной ей удобнее. Тем не менее, она не возражает против моей компании. А я перебарываю себя и хожу с ней на сбор окурков по территории интерната. Не могу сказать, что в восторге от этого занятия, но чувствую, как ей приятно мое участие.
В столовой мы отсаживаемся от остальных и говорим о разных пустяках. В наших разговорах не всплывают пропавшие ученики – что-то внутри меня, кажется, даже готово смириться с фактом их исчезновения. Интернат снова усыпляет мои тревоги и растворяет меня в себе.
Ночуем мы, где придется, только не в наших комнатах. Иногда засыпаем на диване на первом этаже. Иногда друг у друга на плечах прямо на поляне. Холод ночи обходит нас стороной, возможная простуда тоже, и после пары-тройки часов дремоты мы можем проснуться бодрыми и полными сил. Никогда не думал, что такое возможно!
Мы столько прогуливаем уроки, что соседи начинают напоминать нам о пропусках и призывают посещать занятия хоть иногда. С этим заклятьем во мне пробуждается голос совести, и я намереваюсь прислушаться.
Облако спокойствия, которое интернат старательно сгущал вокруг меня все предыдущие дни, начинает постепенно таять.
Мне удается убедить Старшую сходить на уроки и отложить наши с ней традиции хотя бы на время. Она не радуется моему предложению, но соглашается, что это разумно.
Уроки кажутся мне заунывными и скучными, и я стараюсь прикинуться ветошью, размышляя ни о чем и обо всем одновременно. Сухаря отсутствие вовлеченности в урок с моей стороны немного нервирует, и он даже пару раз пинает меня в бок:
– Может, хоть на минутку перестанешь витать в облаках? – спрашивает он.
– Теперь я тебя бешу своим спокойствием? – усмехаюсь.
Сухарь ничего не отвечает, и я понятия не имею, почему моя отрешенность от занятий вызывает у него недовольство. Может, ему не нравится, что я, будучи одной из составляющих его мира, отказываюсь вести себя, как он привык? Лишаю его стабильности? Как знать.
На третьем по счету уроке – мировой истории искусств – под монотонное вещание Шедевра спокойствие окончательно покидает меня, на смену ему приходит жажда расследования и ощущение нераскрытой тайны. Я обращаю внимание на предмет, на которой никогда раньше не смотрел. Он там, на краю учительского стола, изредка мучимый каракулями Шедевра.
Классный журнал.
В моей памяти проносится директорский кабинет и весь корпус администрации, где я не нашел ничего похожего на школьные документы. Классный журнал – первый элемент бюрократии, который мне здесь встречается! И я вспоминаю, что за время учебы не раз видел, что какие-то записи учителя там точно оставляют. Не понимаю, почему мне прежде не приходило в голову заглянуть туда!
Со звонком собираюсь нарочито медленно, дожидаясь, пока классная комната начнет освобождаться от учеников. Все это время держу журнал в поле зрения, как дичь на охоте, которую нельзя упустить.
– Спасатель, – рука Сухаря ложится мне на плечо. Я вздрагиваю и перевожу на него растерянный взгляд. Рядом с ним тенью стоит Далай-Лама.
– Чего? – хмурюсь я.
– У тебя все в порядке? – интересуется Сухарь. – Вид у тебя какой-то…
– Отсутствующий, – подсказывает Далай-Лама.
– И собираешься ты медленно, хотя обычно летишь из класса в первых рядах, – кивает Сухарь. – Ты хорошо себя чувствуешь?
Закатываю глаза. Далай-Лама и Сухарь в последнее время попеременно становятся моими персональными няньками. Вечно спрашивают, нормально ли я себя чувствую и не надо ли мне прогуляться до Казармы. С Нумерологом они явно не были такими бдительными, раз допустили, чтобы Холод явился к нему прямо в комнату. Впрочем, именно эта мысль и заставляет меня усмирить вспыхнувшее раздражение. Уверен, ребята простить себе не могут, что оказались недостаточно внимательны к состоянию друга, когда тому угрожала опасность.
Терпеливо вздыхаю и осторожно, чтобы не показаться грубым, убираю руку Сухаря со своего плеча.
– Ребят, со мной правда все в порядке. – Для правдоподобности улыбаюсь. – Просто настроение не учебное. Знаю, знаю, я зачастил с прогулами, – виновато опускаю голову, предупреждая их замечание. – Но я почти исправился. Я пришел на занятия, хотя предпочел бы провести это время не здесь.
Сухарь ворчит на меня одним взглядом. Легкая волна его осуждения накатывает на меня, и я вижу в его глазах мечтательные картины, как он точно так же проводит время с Белкой вне занятий. Позови она его, он полетел бы, как на крыльях. Только она, видимо, не зовет. Приглядываюсь к Сухарю и понимаю: он ей даже предлагал такой вариант, она отказалась. Вот, откуда его недовольство по отношению ко мне. Я – его личное зеркало, в котором он видит неприятную правду.
– Спасибо за заботу, – неловко улыбаюсь и смотрю преимущественно на Далай-Ламу. После внезапного озарения у меня ощущение, что я подглядел за Сухарем в замочную скважину, хотя меня об этом никто не просил. Неудобно. – Но со мной все хорошо. С самочувствием тоже.
Нажимаю на последние слова, улыбаюсь друзьям и спишу от них сбежать, пока они не придумали новых поводов меня расспросить. Класс к этому моменту почти полностью пустеет, и я с буквально лечу к учительскому столу.
Надежды мои налету врезаются в пустоту: на столе ничего нет. Шедевр незаметно покинул класс, а журнала и след простыл. С собой он его, что ли, забрал?
Шарить по ящикам стола при моих соседях я не решаюсь: не хочется потом выслушивать новые нравоучения, поэтому понуро бреду в столовую. Придется ждать следующего урока, чтобы заглянуть в журнал.
Фортуна – штука переменчивая. То она сопровождает тебя, как верный друг, то отворачивается и уходит к кому угодно другому, а тебе достается только ее безучастная спина.
После столовой я влетаю в класс первым, послушно сижу и наблюдаю за журналом, как хищник в засаде. Тот лежит на учительском столе и не думает убегать, как и полагается неодушевленным предметам.
Весь урок я послушно внимаю оперным пассажам Дивы, даже даю пару ответов, отчего она одаривает меня одобрительным взглядом своих убийственно раскрашенных гла