Я вскрикиваю и падаю на пол. Призраки интерната будто чуют мое уязвимое положение и слетаются на меня незримой толпой. Потолок перед моими глазами идет трещинами, и из них звучат голоса, кромсающие мои уши своим назойливым шепотом.
Вернись.
Слышишь?
Мы будем здесь для тебя каждый день!
Мы никогда тебя не оставим.
Слышишь?
Ты нам нужен.
Кажется, я кричу в тщетной попытке вырваться из припадка, в который угодил… хотя я в этом не уверен.
Паутину трещин закрывает лицо Старшей, нависшее надо мной. Горячий удар кусает щеку, но это ничто в сравнении с той нечеловеческой болью, которая терзает мне правую ногу до колена. Я извиваюсь, стараясь сбежать от нее, но она бежит быстрее, у нее получается настигнуть меня на секунду раньше, чем я вырываюсь из ее хищных челюстей.
– Ты Спасатель из тридцать шестой! Повтори это! Пожалуйста, повтори! Останься со мной, я тебя умоляю! Не слушай их, не уходи с ними, ты мне нужен!
Ты нам нужен.
– Я тебя не брошу!
Мы постоянно будем здесь.
– Спасатель!
Сынок…
Сынок? Что-то во мне начинает трепетать от незнакомой силы. И тогда Старшая, отчаянно всхлипнув, вдруг кричит:
– Назови свое имя! Кто ты вне интерната! Вспомни!
Меня подбрасывает, выгибая мне спину, будто всех духов разом высасывает в паутину трещин, обратно в потолок.
Несколько минут в кабинете директора висит звенящая тишина. Моя голова покоится на коленях Старшей, ногу больше не терзает боль, голосов нет. Старшая смотрит вверх, я ощущаю дрожь, бьющую ее тело, и понимаю, что она беззвучно плачет.
– Старшая… – хрипло обращаюсь я. – Что это было? Ты говорила про мое… имя? Просила его вспомнить?
– Да, – с трудом выдавливает она.
– А почему я его не…
Старшая опускает голову, взгляд ее полон горя и боли, которая и не снилась моей ноге.
– А ты правда еще не понял? – звеня от напряжения, спрашивает она. – Не понял, что это за место?
В ее страдальческой гримасе – ответ на все мучившие меня вопросы, но теперь я совсем не уверен, что готов его услышать. А услышать придется.
Глава 40. Исповедь Старшей
Старшей все же удается уговорить меня покинуть корпус администрации. Мы выходим оттуда молча и не решаемся браться за руки, как если бы это прикосновение было взрывоопасным.
Я чувствую себя сидящим на пороховой бочке, мне плохо и страшно. Малодушно хочется, чтобы сейчас кто-то меня успокоил, сказал, что все будет хорошо, развеял рой мыслей, слетевшихся на мои переживания. Но единственный, кто сейчас рядом, это Старшая, а она отрешенно молчит, лениво идя к нашей поляне. Ее вид навевает мысли о смертниках, приближающихся к месту казни.
Я пока не решаюсь задавать ей вопросы.
Я даже не уверен, что хочу их задавать, но отчего-то чувствую, что выбора у меня нет. Если отказаться узнавать правду, будет невозможно перестать об этом думать. Вопросы будут накапливаться, подступать к коже, как болезненный гнойник, и они не оставят меня в покое, пока я не получу ответы.
Что-то внутри меня хочет сопротивляться и нарочно замедляет шаг. Оно не желает, чтобы этой ночью мне открывалась страшная правда, природу которой я до сих пор не осознаю.
Пусть подступает! Пусть как гнойник! – капризничает оно. – Давай об этом забудем хоть на денек! Поспим, проснемся и попробуем сделать вид, что ничего не было! Здесь же так просто забыть обо всем! И мы сможем, если очень захочется. Ну, пожалуйста! А иначе у нас отберут все, что мы успели полюбить.
Нечто детское, живущее в глубине моей души, сплетает себя и меня в единое «мы» и умоляет поддаться на уговоры, а мне очень хочется это сделать. Наверное, если б к нынешнему моменту я не научился как следует плевать на то, что мне хочется, и запинывать обиду на это в дальний подкроватный угол, я бы поддался.
Но я научился.
Поляна встречает нас неприветливо и хлещет холодным ветром по лицам. Она зла на нас и будто хочет поставить на место, привести в чувства. Поляна, словно живое существо, почти слышимо просит нас одуматься.
Мы ее не слушаем.
Старшая вдруг делается похожей на изломанную куклу – садится на бревно так резко, что я принимаю это за падение и уже готовлюсь ее подхватывать. Вовремя отказываюсь от этой затеи и убеждаюсь, что все в порядке. Уверен, сейчас Старшая бы не оценила проявлений заботы. Вообще никаких.
Я осторожно подхожу к ней, но не решаюсь сесть рядом. Она устало поднимает на меня глаза и невесело усмехается.
– Можем начать этот разговор, как хочешь, – говорит она. – С твоих вопросов или с моих рассказов. Я не знаю, как про это говорить, я не хочу. Но это лучше, чем если ты будешь считать меня тем, кем недавно считал Майора. Мне тогда сдохнуть захочется, а самоубийства здесь не работают.
Последние слова окатывают меня ледяной водой отрезвления. Внутренний голос, умолявший обо всем забыть, робко притихает и прячется. Ему теперь ясно не хуже, чем мне: я должен все выяснить.
– Самоубийства… не работают? – тупо повторяю я. – Из-за Майора?
Кислая усмешка Старшей и ее скептический взгляд дают мне понять, что я зря наделяю главного интернатского изувера чрезмерной властностью.
– Да причем здесь Майор? – тихим голосом, полным досады, бросает она.
Старшая опускает голову, а руки кладет на колени. Я чувствую, что она не хочет на меня смотреть, хотя сам не отвожу от нее глаз, немо умоляя о чем-то, чего до конца не понимаю.
– Здесь, – робко начинаю я, – нельзя умереть?
Собственные слова звучат безумно. Пока я произношу их, совесть хлещет меня плетьми за то, как я среагировал на столь же сумасбродные речи Пуделя перед его побегом.
– Можно, – не поднимая головы, отвечает Старшая, – если Холод заберет. Другими способами – нет.
Задерживаю дыхание, чувствуя, как в голове начинает тревожно пульсировать кровь. До этих слов, до этих роковых секунд я верил, что все может остаться нормальным. Что найдется какое-нибудь объяснение, хоть самое бредовое, которое бы сделало это место пусть не самым ординарным, но все-таки человеческим. Школой-интернатом, а не чем-то опасным, живущим по своим, отдельно стоящим законам, которые регламентируют даже смерть. В обычном месте я мог бы остаться и продолжать жить свой счастливый выпускной год, потому что здесь те, кто успел стать мне по-настоящему дорогими людьми. В обычном месте мне не понадобилось бы что-то решать, а теперь это маячит передо мной неизбежной лавиной, которая уже сошла и вот-вот доберется до меня.
Собираюсь с силами и пытаюсь продолжить разговор.
– То есть, если, например… гм… гипотетически придушить кого-то подушкой на территории нашей школы, он не умрет?
Пока я говорю это, мои пальцы находят надоедливую заусеницу и терзают ее с аппетитом голодных собак. Уверен, к концу этого разговора я оставлю там сплошные кровавые ошметки. Надо бы прекратить, но я осознанно не прекращаю, потому что иначе я искромсаю в ошметки не микроскопический участок кожи, а нервы. Не уверен, что их удастся так просто восстановить.
– Получится качественная пытка, но не убийство, – подтверждает Старшая.
– Даже если душить долго? Даже если всю ночь?
– Да.
– Но ведь это физически невозможно!
Старшая поднимает голову, взгляд становится резким, как пощечина.
– А еще физически невозможно оживлять персонажей из собственных страшилок или заставлять снег идти в царстве вечной осени, но у тебя получается! – с едким жаром, оставляющим на моем сердце след копоти, почти кричит она. – Даже болотница не ожила, хотя о ней весь интернат рассказывал истории в самых разных вариантах! А на Холодного ребенка хватило тебя одного.
Трясу головой и пытаюсь собраться с мыслями, хотя куда проще вопрошающе попугайничать. Я уже понимаю, что это место – далеко не просто школа-интернат, и со всеми нами что-то сделали перед тем, как мы сюда попали, но у меня не выходит сложить картину воедино. Я чувствую внутренний протест перед каждой попыткой.
– Давай, напрягай голову! – горько смеется Старшая. – Думай, где ты и что это за место! Ты же уже понимаешь. Ты уже знаешь, поэтому твоя нежная привязанность к тому, что «физически возможно», – она кривляется, искажая мой тон, – выглядит нелепо.
Место, где нельзя умереть, – подсказывает мой внутренний голос. Хорошая зацепка, Шерлок.
– Это… загробная жизнь? – спрашиваю я, и мой разум отказывается признавать это даже гипотетически.
Старшая широко улыбается, обнажая зубы.
– Почти. – Несколько секунд она мучает нас обоих ожиданием моего просветления, но не дожидается его и, в конце концов, теряет терпение. – Мы в коме.
Тупо моргаю, не сводя с нее взгляда. Эта новость меня не шокирует, она будто пролетает мимо. Мне проще поверить, что это розыгрыш, и я всерьез жду кого-то, кто наблюдает за моей реакцией и вот-вот выскочит из-за куста со словами: «Эй! Тебя разыграли!», чтобы хорошенько похохотать. Но Старшей не до смеха, она слишком серьезна и у нее слишком запавшие глаза с застывшей трагедией, чтобы поверить в шутку. К тому же Старшая – не настолько хорошая актриса, она не смогла бы такое сыграть.
– Осознавай, – с горьким снисхождением говорит она, видя мою заторможенность. – Каждый, кто через это проходит, ведет себя по-своему. Майор говорил, у него была истерика. Ему… директор помог. – Глаза Старшей становятся совсем печальными и блестят от слез. Она отводит взгляд, чтобы не смотреть на меня, будто от этого ей только горше.
Я стараюсь унять головокружение и напрягаюсь всем телом.
Это слишком много.
Это неправильно.
Этого не может быть.
Сказанное Старшей доползает до меня со скоростью улитки, и я с каждой секундой все больше погружаюсь в зыбучие пески шока. Я там уже настолько глубоко, что даже не могу по достоинству оценить факт истерики Майора, который раньше заставил бы меня злорадно рассмеяться.