Хеппи-энд
Тридцать уже с лишним лет тому, как один из моих приятелей выхлопотал для своих сослуживцев землю за рекой Уфой у деревни Дудкино. Долго хлопотал, а когда отвалили ему вдруг восемь гектаров неудобей, земли этой для небольшого коллектива оказалось многовато, потому что более четырех соток на семью тогда не полагалось. Пришлось приятелю вписать в список членов садоводческого товарищества и сторонних людей. Вспомнил он при этом и обо мне.
Я было замахал руками: ну их, твои сотки, мне свобода дорога! Но хозяюшка моя давно мечтала о садовом участке. По ее настоянию вступил я в товарищество, совершенно не представляя, к чему это приведет.
Нам выпало стать пионерами освоения заброшенных угодий пригородного овощеводческого совхоза, загубленного дураками и бездорожьем. За нами последовали другие товарищества. Теперь, если посмотреть на Зауфимье с правого, гористого, берега реки, взгляду открываются тысячи садовых домиков, рассыпанных среди курчавых дубрав. Вдоль по левому берегу растянулись километра на два останки бывших деревенских дворов. Сады подступили к ним сзади вплотную, словно намереваясь столкнуть их в реку. Наиболее сообразительные дудкинцы, потеряв работу, продали свои усадьбы горожанам, и те хозяйствуют на них на птичьих правах.
Поперек реки с промежутками в полчаса курсирует катер, давным-давно списанный в военном ведомстве. Он с Дудкинской переправы и на зимний отстой не уходит. Городские предприятия подогревают Уфу — Уфимку — теплыми стоками, отчего даже в крещенские морозы лед на ней ненадежен. Рядом с тропой, протоптанной по льду, вздыхает, колышется вода в промоинах. Нет-нет да угодит в одну из них торопливый садовод, решивший попариться в субботу в своей баньке или забрать из садового погреба банку с заготовленным на зиму соленьем, и поминай как человека звали. Поэтому катеристам вменено в обязанность плавать по пробитой через ледяной массив дорожке, не позволяя ей замерзнуть.
Садоводы, люди теперь большей частью пожилые, стабунившись на берегу в ожидании катера, философствуют о том о сем, критикуют политику властей. Лет десять все дружно ругали Горбачева и Ельцина. Иногда разговор касался печальной участи деревни Дудкино. Слышу как сейчас надтреснутый голос дедка с орденом Отечественной войны на куртке:
— Откуда, думаете, взялось ее название? Жил, говорят, стрелец по прозвищу Дудка, деловой, видать, был мужик: выписал у царя Алексея Михайловича лицензию и держал тут перевоз. Тут как раз пролегала главная в ту пору дорога в Сибирь…
— Не у царя, а при царе Алексее, — поправил рассказчика старик, присевший на свою ношу — обернутые газетой обрезки досок. — Стал бы тебе царь выписывать лицензию! И слова-то такого в те времена не знали.
— Ладно, не у царя, так у воеводы уфимского бумагу выправил, не в этом суть. Два ли, говорю, три ли века простояла деревня имени Дудки, и нате вам — разорили…
— Помните, когда мы начинали, в деревне и магазин какой-никакой был, и школа, — вставила слово женщина, которую спутники называли Андреевной.
— Школу, я слышал, продали на слом за два миллиона рублей.
— Два миллиона?! Кто ж ее смог купить?
— Да хоть бы и ты купила. Продали до того еще, как в деньгах срезали нули, когда все мы ходили в миллионерах.
— А-а. Выходит, недорого взяли. Одних досок из обшивки школы хватило бы на пяток таких, как у меня, домиков…
Взревел, отчаливая от противоположного берега, катер. Разговор оборвался.
Дудкино считалось частью городского района и в казенных бумагах именовалось поселком, а по укладу жизни это была деревня как деревня. С упразднением совхоза половина ее жителей разъехалась кто куда, остальные ждали предоставления квартир в городе и жили тем, что Бог пошлет: сажали картошку, держали кое-какой скот. Я близко познакомился с ними благодаря своим соткам.
Меня, как многих горожан, обуяло стремление вырастить что-нибудь плодоносящее, перехитрить природу с ее зимними морозобоями, весенними заморозками и потопами. Уфимка трижды, не считая ежегодных терпимых наводнений, затопила наши домики до крыш. Пережив стихийное бедствие, мы все начинали почти заново. Коренные дудкинцы, глядя на нас, посмеивались: мол, зря стараетесь, не дождетесь тут яблок, климат для яблонь у нас неподходящий, слушаете, чай, сводки погоды — на нашей низине всегда холодней, чем наверху, в городе. Яблок мы все-таки дождались, климат на Земле, говорят, помягчел. Но тут подвело меня сердце. Можно сказать, раздался первый звонок, приглашая меня на тот свет.
По моим расчетам, должны прозвенеть, как в театре, еще два звонка. Мы с женой, решив держаться до третьего поближе к природе, подальше от городской суеты и стрессов, перебрались жить на свой садовый участок. До инфаркта я успел срубить из выловленных в реке осиновых бревен избенку, сложил кирпичную печку — удачная получилась печка. Под потолком горит электрическая лампочка, о событиях в мире сообщает транзисторный приемник — чем не жизнь! При редких вылазках в город за продовольствием мы свое исчезновение объясняли знакомым тем, что предпочитаем жить на загородной даче. Дача — это звучит!
Таким вот образом мы оказались свидетелями предсмертных лет деревни Дудкино. Она умирала на наших глазах. К прошлому году в деревне осталось шесть или семь семей, прописанных в ней. Для городской администрации они были лишней головной болью, и потому последних дудкинцев известили, что изыскана наконец возможность переселить и их. Не в фешенебельный район, конечно, а на другую окраину города, но и там квартиры — с удобствами, не надо по нужде выскакивать на двор.
Будущим новоселам было сказано также, что ордера на квартиры они получат лишь после того, как разрушат свои деревенские избы. Приедет комиссия, проверит, все ли как надо сделали. Чтобы, значит, никто в эти избы не вселился и администрация не нажила опять ту же головную боль. И дудкинцы — кто с шутками-прибаутками, кто со слезами на глазах — принялись рушить свои родовые гнезда. Одна только баба Клава уперлась:
— Никуда я не поеду, помру тут!
Сын ее, Андрей, и так и эдак к ней подступался, ему-то, молодому, хотелось обрести цивилизованное место жительства, а мать не соглашается, и все тут.
Мы покупали у бабы Клавы молоко, то хозяйка моя к ней ходила, то я. Я не знаю ее фамилии, в деревне принято было называть друг друга по имени, иных по отчеству, а ее — баба Клава да баба Клава, ну и мы — как все. Ходить к ней было дальше, чем к другим деревенским, кто держал корову, но понравилась нам старушка своей приветливостью, словоохотливостью и опрятностью. Приду, бывало, к ней ранним утром — она на миг вся засветится, тут же засуетится:
— Ай, миленький, я еще прибраться не успела, ты в горницу уж не заглядывай. Не знала я, придешь седни, нет ли, а все ж банку молочка для вас оставила, вот…
В деревне считали ее отмеченной Богом — потому у нее и корова удоистая, и огород урожайный. Нельзя, говорили, обижать бабу Клаву — Бог за это накажет. Маленькая, сухонькая, она была трудолюбива, как пчела, и не по летам проворна. Соседи за неимением в деревне хотя бы фельдшерского пункта шли со своими хворями к ней, и всем она помогала ласковым словом и умным советом. Когда-то, в молодости, работала она в больнице санитаркой и знания, приобретенные тогда, сохранила.
Знал я и ее старика, деда Пашку. Не Павлом, не Пашей его звали, а именно Пашкой. Деда не то чтобы не уважали — смотрели на него со снисходительной улыбкой. Он был чудак, почти каждый день совершал прогулку в город, причем, поднявшись на гору, не садился ни в автобус, ни в троллейбус, хотя как ветеран войны и труда имел право ездить бесплатно, а непременно шел пешком от Выставочного центра до торгового, километра, пожалуй, три вдоль транспортной магистрали, рассекающей парковый массив, потом тем же путем возвращался обратно. Для здоровья, говорил, полезно. Заботу о своем здоровье дед Пашка совмещал с нехитрым бизнесом. На прогулки он отправлялся с рюкзачком за спиной, заткнув спереди под его лямки предмет бизнеса — очередное топорище.
Иногда я встречался с ним перед подъемом на гору. Дед Пашка был старше меня лет на десять, но я не мог угнаться за ним, мой «мотор» тянул слабовато. Ради попутной беседы легконогий старик убавлял шаг.
Как-то я поинтересовался, какую древесину использует дед для топорищ: они были розоватые, с красивым природным рисунком.
— А ветлу, — ответил дед Пашка. — Принесла вода весной дерево, оставила напротив моих ворот. Я его распилил, расколол, положил под крышу сушить. Большой у меня запас.
— Так ведь у ветлы древесина мягкая, — удивился я. — Обычно на топорища берут березу, клен…
— И береза, и клен — тяжелые. Зачем рукам лишняя тяжесть? Ветла — она мягкая, верно, зато и вязкая, не расколется. А весу в ней… на-ка, сам прикинь. Умный человек, коль дать на выбор, мое топорище выберет.
— Убедил, дед!
— А черенки у твоих лопат какие? Небось из магазина, березовые? С такими лопатами мне и моей бабке хоть ложись и помирай. Ими пустыми на огороде помахать — и то руки оборвешь. Я уважаю липовые черенки. В них весу — тьфу, а прослужат не менее березовых.
— Ну да уж!
— А ты испытай. Сруби весной прямую липку, ошкурь, положи сохнуть. На другой год не нарадуешься…
Случалось, дед пускался в рассуждения политической направленности.
— Ты на последних выборах за кого голосовал? За Зюганова? — спросил он у меня. — Садоводы у причала больше за него высказывались. А я — ни за кого. Посмотрю еще, как дальше дело пойдет. При социализме, конечно, кое-что лучше было. Стеклотару, к примеру, намного дороже принимали. Я, бывало, пустую бутылку на берегу подберу, сдам за двадцать копеек и куплю буханку хлеба. А теперь купи-ка! Вон их, бутылок, сколько валяется, а никто не подбирает. Неохота ради той же буханки тащить в гору полный рюкзак бутылок. Вот я и взялся за топорища. Продам одно, бабке своей булочку куплю и себе на четвертинку отложу. Бабка у меня строгая, тратить пенсию на водку не позволяет, лучше, говорит, сыну со снохой деньги отдам, пусть радуются. Ну и ладно. Я себе могу еще заработать. К капитализму тоже можно приспособиться…
Однажды поздним вечером, услышав крики со стороны реки, я пошел полюбопытствовать, что там происходит. Оказалось, у катера погнулась лопасть гребного винта, должно быть, от удара о льдину, дело было в декабре, по реке шурша плыло ледяное крошево. Катер стоял, приткнувшись к левому берегу, в ожидании ремонта. А на правом, городском, смутно чернела одинокая фигура, и в морозном воздухе звучал крик деда Пашки:
— Клава я тут. Я живой!
Дед успокаивал свою старуху, а она в больших, не по ногам валенках с укороченными голенищами, длинной, — опять же не по фигуре, надо думать, — дедовой телогрейке сновала возле катера, растерянно восклицая:
— Господи, что ж делать-то? Куда ж Сашка запропастился? Лодку бы его отомкнуть!..
Сашка, он же — Александр Григорьевич, сторожил наши сады. Как выяснилось, в это время совершал обход доверенных ему участков. Но вот он вернулся с обхода, отомкнул плоскодонку, опрокинутую на берегу. Стащили ее под обрыв, столкнули, ломая прибрежный лед, на воду, и Александр Григорьевич, пренебрегая опасностью, отправился за дедом Пашкой. Минут через двадцать старик ступил на родной берег. Баба Клава на секунду, как бы невзначай, ткнулась головой ему в грудь, затем побранила:
— Что ж ты, непутевый, так запозднился? Я уж и не знала, что думать, пока не услыхала твой крик! Озяб, наверно, и проголодался, пойдем скорей домой!..
Последний раз я увидел деда Пашку спускающимся с горы. Шагал он как-то неуверенно, ступал нетвердо.
— Что это, дед, тебя пошатывает? — шутливо спросил я, поздоровавшись. — Никак, выпил маленько?
Он остановился, и я, приглядевшись, заметил, что лицо у него, обычно румяное, сильно изменилось, приобрело землисто-серый цвет…
— Хвораю… В поликлинику ходил, да не помогли. Лекарств от старости нет…
Спустя месяца три после этой встречи неожиданно в нашу дверь в саду постучалась баба Клава. Пришла одолжить немного денег. Стояла зима, в садах кроме нас и сторожей — ни души, и у деревенских, видно, занять не удалось. Жена моя пригласила гостью выпить чашку чаю, но баба Клава отнекалась, лишь присела на минутку на придвинутую к ней табуретку.
— Некогда засиживаться, дел у меня много. Слыхали, нет ли — Паша ведь мой умер, — сказала она, почему-то пряча глаза.
— Как умер?!
— Ну как… Рак у него в легких обнаружился. Слава богу, недолго мучился, сгорел как свечка… Отвезли на городское кладбище, на Южное. Похороны нынче больно уж дорого обходятся. Я телку за шестьсот рублей продала, и эти деньги, и остальные — все ушли… Завтра сороковой день, надо хоть бутылку водки купить, помянуть. Я бы долг вам молочком вернула. Когда корова отелится…
Денег ей мы дали. Через месяц она снова пришла — сын, объяснила, пенсию ее потратил, хлеба не на что купить. Опять полсотни рублей дали. А весной на катере я услышал, что баба Клава, похоронив своего старика, пристрастилась к водке, ради нее, злодейки, ходит по знакомым, деньги занимает. Вот уж от кого никто этого не ожидал! Ну, сын ее Андрей пьет, так он — мужик, все мужики деревенские пьют от безделья, почти не просыхают. А она-то!..
Грустно стало нам с женой от такой новости. В наивной надежде спасти светлую душу от пагубы постановили мы денег бабе Клаве более не давать.
Минули весна и лето. Глубокой осенью случилась история с ордерами на квартиры. Баба Клава, как было уже сказано, переезжать отказалась.
Соседи ее — из тех, что хозяйствуют на птичьих правах, — видели, как Андрей полез на избу рушить кровлю. Мать с причитаниями — за ним. Он отдирает рубероид, она то под гвоздодер сунется, то под топор. Андрей рявкал:
— Уйди, мамань, ударю ведь!
— Ударь, сынок, ударь, — соглашалась она. — Скорей отмучаюсь…
Наконец после очередного выкрика Андрея баба Клава сказала:
— Ладно, спущусь и лягу, ты засыпь меня бревнышками, буду лежать, как в Мавзолее…
До вечера Андрей успел отодрать рубероид, разобрать обрешетку крыши и сбросить стропила. Наутро на наш берег переправились три человека из городской администрации. Убедились, что избы, подлежащие разрушению, разрушены. Вид бабы-клавиной избы без крыши их тоже удовлетворил. Потом всем, кому положено, выдали ордера на вселение в городские квартиры. Кружным путем, по разбитой вдрызг дороге прибыли нанятые в городе грузовики, увезли переселенцев с их скарбом. Андрей с женой уехали, баба Клава, как ее ни уламывали, осталась жить в родных стенах…
Катер наш — не только транспортное средство. Он еще тем хорош, что у его причалов можно, как на восточных базарах, пообщаться с людьми, услышать, что в жизни нового. Упомянутая Андреевна, пенсионерка из учителей, содержала в сарае по соседству с бабой Клавой кроликов, через день приходила в свое хозяйство, чтобы подкинуть подопечным корму, и регулярно сообщала собравшимся на переправе, что старушка жива, но худо дело — пьет она беспрерывно. Однажды, когда река ненадолго встала, баба Клава и сама появилась на берегу. По коварному льду, сторонясь людей, перебралась на другой берег, отправилась в город. Должно быть, получила там пенсию, ковыляла назад с тяжелой ношей: за спиной — дедов рюкзачок, в руках — пузатые сумки. Запаслась, видать, продуктами и выпивкой.
Где-то в конце зимы я решил навестить ее. Подумалось: может быть, сумею как-нибудь помочь бедолаге выбраться из беды? Двор бабы Клавы был занесен снегом, с потолочного перекрытия обезглавленной избы свесился гребень огромного сугроба, будто набежала туда океанская волна да и застыла. Снег был кое-как раскидан лишь возле калитки и крыльца. Потянул дверь — оказалась незапертой. В прихожей встретила меня лаем одноглазая бабкина собачонка. Хозяйка сидела в горнице на кровати, перед ней на голом столе — миска с вареной картошкой и початая бутылка. Но взглянула бабка на меня осмысленно, правда, без прежней приветливости во взгляде. Не успел я рта раскрыть, как она упреждающе сообщила:
— Молока у меня теперь нет, Андрюша корову мою продал…
— Да я не за молоком, просто поговорить заглянул, — сказал я.
Присел без приглашения на шаткий стул.
— Как поживаешь, баба Клава?
— Как видишь…
— Вижу — выпиваешь. Слышал — беспрерывно. Зачем же ты так, баба Клава?
— Зачем?.. Думала, так скорей помру. Да Бог смерти не дает. А Паша, поди, меня ждет…
— Может, и ждет, но не такую, как сейчас, а прежнюю. Раз ты Бога упомянула, подумай-ка вот о чем: не вольна ты распорядиться жизнью, которую дал Он. Мой тебе совет: переберись к сыну с невесткой, квартиру ведь вам на всех предоставили. Доживешь свой век по-человечески…
— Не больно-то я там нужна… Наталье, пока тут жили вместе, я поперек горла стояла. Молчком она терпела, но я-то чуяла, о чем думает-мечтает. Сама со свекровью жила. Пускай свое гнездо вьет. И у меня тут все — свое. Шарик вот, хоть и кривой, да мой. — Шарик, внимательно слушавший хозяйку, пристроившись у ее ноги, шевельнул хвостом. — Его садоводы под зиму щеночком бросили, может, из жалости убить хотели, ударили — глаз вытек. Уж и не жилец вроде был, а Паша его подобрал. А там ведь, в городе, его в квартиру не пустят.
Я не нашел, как опровергнуть этот бабкин довод. Оставалось только обойти его и выкинуть свой последний козырь:
— Баба Клава, ты представляешь, во что превратится твоя изба через месяц? Потечет с потолка, все отсыреет, заплесневеет… Как ты тогда?
— Как-нибудь. Может, Господь к тому времени приберет меня. Виновата я перед Ним, да авось смилостивится.
Не удалась моя миссия.
День уходил за днем, наступил апрель, месяц веселый и суматошный. Он у нас часто бывает жарче мая. С тихим шорохом оседал снег. По ту сторону реки побелели, подсохнув, обнажения гипса на обрывистых кручах. Над ними островки осины словно накинули на себя зеленовато-коричневую кисею — первыми почувствовали весну, изменили цвет. На нашем берегу вытаяли края речного обрыва, волнующе запахло влажной землей. А вот и первый ручеек затренькал, сбегая вниз в набухающую реку.
Жаль, не бывает на Уфимке у наших садов ледохода с его шумом и треском, со встающими на дыбы льдинами. Лед незаметно уходит еще в марте. Но все равно в апрельские дни тянет меня к реке, там глазу просторней и дышится легче.
В один из таких дней увидел я бабу Клаву, может быть, последний раз. Рослый Андрей тащил мать к катеру, просунув руку ей под мышку. А она то и дело останавливалась и, обернувшись, пыталась поклониться в сторону двора, с которым была связана почти вся ее жизнь.
— Хеппи-энд! — блеснула знанием английского языка Андреевна, тоже наблюдавшая эту картину. То есть можно сказать, что у истории с бабой Клавой конец счастливый.
Васена
Васена полоскала в реке белье. Рядом в лодке, приткнутой носом к песчаному берегу, ползал ее младший сын Костька. Васена сунула его туда, чтобы не лез в воду. Костька ползал, ползал и вдруг — бултых, кувыркнулся с кормы в реку. А чуть ниже по течению — яма с водоворотом…
С этой ямой связана печальная история. В один из выходных дней переправились на эту сторону городской житель с женой, приманила их полоска песка, на которой можно полежать, позагорать. Сначала они, пристроившись под кусточками, выпили-закусили. Потом муж полез купаться и, дурачась, заорал: «Тону!» Жена кинулась спасать его, хотела, как рекомендуется поступать в таких случаях, схватить за волосы. Он увернулся, сказал, что шутит. Жена возвратилась на берег, а он возьми да и вправду утони! Минута прошла, другая, а его нет. Жена — в крик. На ее отчаянные вопли сбежались жители деревни. Кто-то сбегал к катеру, стоявшему неподалеку, принес багор. Двое парней столкнули на воду лодку, принялись шарить багром в водоворотной яме. Но не нашли утопшего, поглотила его коварная Уфимка.
Все это мгновенно вспомнилось Васене, когда ее малец упал в воду. Захолонуло у женщины сердце. Выронив из рук мужнину рубаху — так и уплыла рубаха белым пузырем, — она скакнула в реку, выхватила ребенка из быстрой струи. Поднялась с ним, ревущим навзрыд, на высокий берег, не зная, что делать. Внизу остался таз с бельем, надо его дополоскать, а куда мальца деть, как обезопасить? Дома никого не было, муж отсыпался в садовой сторожке — он охранял участки одного из садовых товариществ и недосыпал ночами; старший сын с дочкой ушли по ягоды. Тут наткнулась Васена взглядом на свою козу, привязанную к вбитому в землю колышку, и нашла решение. Сходила домой, вернулась с бельевой веревкой, обвязала Костьку одним ее концом под мышками, другой конец привязала к колышку. Пускай, дескать, малец попасется на травке вместе с козой, пока сама она управится с бельем.
Вскоре, совершив очередной рейс, к берегу пристал катер, с него сошла толпа садоводов, и один из них, мужчина средних лет, окликнул Васену сверху:
— Эй, хозяйка, чей ребенок тут ползает, не твой?
— Мой. А что?..
— Что ж ты, фашистка, делаешь? Разве можно так обращаться с детьми?
— Это кто фашистка? Я — фашистка?!
Для людей Васениных лет, чье детство пришлось на годы Отечественной войны, худшего оскорбления нет и поныне. Слово «фашист» вобрало в себя недетскую ненависть к врагам, обрекшим нас на неисчислимые страдания. Васена разъярилась и пошла на обидчика со свернутым в жгут полотенцем в руке:
— Я тебе счас заткну твой поганый рот!
— Да она, видать, ненормальная! — воскликнул мужчина, обращаясь к сошедшим вместе с ним с катера садоводам. — Дернуло меня связаться с ней!.. — И поспешил своей дорогой.
— Чтоб язык у тебя отсох! — прокричала ему вслед Васена. — Чтоб у тебя член на пятке вырос!..
Другой садовод засмеялся, услышав ее странное проклятие, спросил, как это понимать, зачем на пятке-то…
— А для неудобства. Чтоб каждый раз, как надо помочиться, пришлось снимать сапог, — ответила она и тоже засмеялась. Она была отходчива, если и сердилась, то недолго.
Васене по деревенскому обычаю пытались присвоить какое-нибудь прозвище, но как-то не прилипали к ней прозвища. Мишка-охальник, нечистый на руку парень, отсидевший некоторое время за кражу, попробовал было — как сам потом объяснял, «шутя-любя» — опять примерить к ней прозвучавшее после происшествия с Костькой слово «фашистка». Васена, прослышав об этом, прилюдно накрутила ему ухо, как нашкодившему мальчишке, и опозоренный Мишка снова на несколько месяцев исчез из деревни.
Васена была, пожалуй, самой примечательной фигурой этого медленно, но неотвратимо угасавшего селения. Резко выделяли ее среди дудкинцев бесстрашная, напористая натура и зрелая, не увядшая даже к сорока годам женская красота. При первой встрече с ней одни мужчины удивленно разевали рот, другие терялись, впадали в необъяснимую робость, в особенности — слыша ее речь, пересыпанную крепкими словечками, какие не от всякой женщины услышишь. Мне, когда я видел Васену, почему-то каждый раз вспоминалась украинская песня про черные брови, карие очи, хотя глаза ее под угольно-черными бровями были вовсе не карие, а цвета апрельского неба. Уже после того, как связало нас близкое знакомство, выяснилось, почему вспоминалась мне эта песня. Род Васены через деда, переселенца с Украины, восходил к лихому запорожскому казаку. Должно быть, от того казака передались ей и сильный характер, и статная фигура, и черты лица, присущие красавицам-хохлушкам.
В Дудкино мало кто рисковал угодить на язык или под горячую руку этой не обиженной при раздаче мускульной силы бой-бабы. Она даже катеристов, людей сторонних, вогнала в трепет. Стоило Васене ступить на катер, как катерист тут же, независимо от расписания рейсов, запускал двигатель и доставлял ее на нужный ей берег. Такому привилегированному положению Васены предшествовала еще одна история.
Мы, обыкновенные пассажиры, на катериста, взирающего на нас сверху, из рубки, посматриваем с боязливой настороженностью. В нас заложен страх перед любой, даже самой мало-мальской властью над нами. Страх перед всеми, от кого мы в той или иной степени зависим.
Чем, казалось бы, может навредить мне катерист? Да найдется чем. Спускаюсь я, к примеру, с горы, спешу в свой сад. Слышу — катер отходит от противоположного берега. Ах, думаю, успеть бы на этот рейс, иначе потеряю полчаса в ожидании следующего. Я ускоряю шаг, затем бегу мелкой старческой трусцой. С последнего откоса — глинистого, скользкого — сползаю задом наперед, боясь упасть. Уф-ф! Еще шагов пятнадцать-двадцать, и я встану на «козырек» катера, — он у нас удобный, открытый спереди, был сконструирован для армейцев-десантников с расчетом на то, чтобы могла въехать в него боевая машина. Я уже уверен, что вот-вот достигну цели. В этот самый момент катерист, глянув на меня насмешливо, врубает газ, отчаливает. Без меня…
Я смотрю вслед уходящему катеру, задыхаясь от обиды и бессильной ярости. Сволочь он, этот катерист, сволочь, сволочь!.. Однажды я сделал ему замечание за то, что сквернословил при женщинах и детях, так вот припомнил он мне это. Но попробуйте доказать, что он — сволочь! Скажет, глядя на вас невинными глазами: «Вы же сами, блин, ругаетесь, если нарушим расписание! Вон у меня «Маяк» вещает, я отчалил по сигналу точного времени, пассажиры могут подтвердить…»
Не знаю, как на других переправах, а у нас на Дудкинской одно время работала на катере городская пьянь, которой, судя по всему, идти было больше некуда. Наверное, и алкаши эти были когда-то люди как люди, выучились на судоводителей, но мало-помалу спились и сошлись на непрестижном суденышке. Зарплата у катеристов незавидная, работа скучная: мотаться от темна до темна от одного берега к другому с томительными перерывами между рейсами. Но была у этой работы и привлекательная для них сторона: перерывы можно скрасить выпивкой. Добыть выпивку и при мизерной зарплате не так уж сложно, дело это давно отлажено.
При необходимости катер можно поставить на прикол, сославшись на какую-нибудь неисправность. Или же как бы случайно завести его на мелководье и посадить на мель. Ничего страшного, в далекой Павловке отшлюзуют суда, к концу дня вода в реке прибудет, и катер сам по себе сойдет с мели. А покуда он стоит, поработают на переправе бойкие лодочники, с ними все заранее обговорено. Заснует по реке пара моторных лодок, перевозя жаждущих попасть на другой берег. Их, жаждущих, пришедших в надежде на катер, — толпы. Плата за услугу — по конъюнктуре. К вечеру в карманы лодочников набегают приличные деньги, и проворные ребята, глядишь, уже тащат из города на катер ящик пива и авоську с напитками покрепче.
Однажды утром после ночной попойки дежурный катерист принялся опохмеляться и доопохмелялся до полной невменяемости. Он как-то оторвал перегруженный пассажирами катер от правого берега, а довести его до левого оказался не в состоянии. Повис, ничего не соображая, на штурвале. Катер зарыскал, закружил посредине реки.
Утро в тот день выдалось непогожее, мрачное. Дул, навевая тревогу, порывистый, против речного течения ветер, по темной реке ходили высокие белогривые волны. Неуправляемое судно, похожее на совок, развернувшись навстречу набегающим волнам, вдруг подрезало одну из них низко опущенным «козырьком», и волна эта вкатилась в пассажирский отсек, сшибла с ног несколько человек, стоявших впереди, остальных сбила в плотную толпу под рубкой. Центр тяжести катера переместился, «козырек» приподнялся и стал задевать лишь гребни волн, но кто бы мог поручиться, что он не поднырнет под волну снова и катер не пойдет в конце концов ко дну?
— А-ах! — выдохнула толпа пассажиров и замерла в ужасе, стоя по колено в воде.
И тут же взвился над рекой пронзительный детский крик:
— Мама-а!
Толпа зашевелилась. Взгляды обратились к пяти-шести спасательным кругам, висевшим под окном рубки. Назревала паника, она могла привести к гибели даже тех, кто умел плавать, — люди при таких обстоятельствах теряют разум, многие уже готовы были кинуться за борт. Панику предотвратила Васена.
На правом берегу стоят, приткнувшись к горе, несколько домов, Васена полчаса назад переехала туда, чтобы переговорить с хозяйкой одного из них по какой-то надобности, а теперь возвращалась обратно и вот оказалась среди охваченных ужасом пассажиров катера. Может быть, она единственная не потеряла голову — раздался ее повелительный голос:
— Стойте все, где стоите!
По коротенькому трапу Васена взлетела к двери рубки, ворвалась внутрь, рывком откинула от штурвала бесчувственного катериста и скомандовала стоявшей тут же в растерянности молоденькой билетной кассирше:
— Надька, рули!
— Я же… я не…
— Рули! Тыщу раз видела, что надо делать!
Надька неуверенно взялась за штурвал, слегка крутнула его. Катер, повинуясь девчонке, отвернул «козырек» от набегающих волн. Надька, осмелев, догадалась убавить скорость и минуты через две-три довела судно на малом ходу до левого берега, уткнула его в песок. Пассажиры, кто хваля Господа за спасение, кто матерясь, ринулись на сушу. Повозмущались, погалдели некоторое время на берегу и мало-помалу разошлись, разбрелись по своим садам.
Услышав от кого-то из них о том, что произошло на реке, к причалу прибежал катерист Саня Кондров, которому предстояло через пару часов сменить виновника происшествия. Саня — по происхождению дудкинский мужик. Его семья одной из первых покинула деревню, перебралась в город, но Саню тянуло к милым с детства местам, тянуло к земле, он приобрел участок в коллективном саду и нанялся работать на катере. Он тоже попивал на вахте, но внутренние тормоза у него были понадежней, чем у остальных членов команды, да и жена, живя летом в саду, держала его под надзором, поэтому он не перепивал до такой степени, чтобы допустить несчастье.
Саня, перетащив своего бесчувственного товарища в каютку, расположенную позади рубки, откачал с помощью Надьки набежавшую в катер воду. Переправа снова заработала.
Все, казалось, пришло в норму, но Васена никак не могла успокоиться. Покончив с утренними домашними хлопотами, она спустилась к реке, забралась в свою привязанную длинной цепью к дереву лодку, посидела, задумчиво глядя на катер. Лодку эту сколотил муж ее Гриша для того, главным образом, чтобы ловить плывущие по реке бревна на дрова.
В былые годы, когда бесполезно звучал правильный в общем-то лозунг «Экономика должна быть экономной», по Уфимке лесу проплывало видимо-невидимо, — и с берегов его в полую воду смывало, и от длинных плотов, когда на излуках ударяло их о крутояры, отрывались и рассыпались связки бревен. Жителям прибрежных селений от Павловской плотины до самой, наверное, Камы оставалось лишь поработать баграми, чтобы набрать бесплатных дров сколько душе угодно. Впрочем, это к слову пришлось, речь-то — о Васене.
Так вот, посидела Васена, подумала, затем сходила к себе во двор за веслами и, отомкнув лодку, погребла к правому берегу.
Там, неподалеку от места, куда причаливал катер, висел над омутом, касаясь ветвями воды, подмытый половодьем тополь. К нему и подгребла Васена.
Случалось, что глубокой ночью или под утро катер взревывал в неурочный час и при включенном прожекторе подходил к этому тополю. Несколько раз Васена, разбуженная шумом, выходила во двор и наблюдала за странными, даже таинственными действиями дежурного катериста или его собутыльников. Кто-то, издали трудно было разглядеть — кто, склонялся с «козырька» катера к воде, перебирал руками, как бы вытягивая что-то из реки. Если подумать, что выбирали поставленную там рыболовную сеть, то очень уж недолго продолжалось это действо, сеть так быстро не выберешь. Через две-три минуты катер снова взревывал двигателем и возвращался на свою ночную стоянку. У Васены зародилась догадка, и сейчас она решила проверить, насколько догадка эта верна.
Пошарив взглядом среди раскачиваемых течением ветвей, она обнаружила привязанную к стволу веревку. Веревка другим концом уходила в воду. Васена потянула ее и, поднатужившись, вытянула наверх пятидесятилитровую флягу, утяжеленную увесистым камнем. Пристроив флягу у борта лодки, открыла крышку. В ноздри ударил крепкий уксусно-сивушный запах.
Догадка Васены подтвердилась: катеристы держали в омуте флягу с брагой, или по-местному — кислушкой.
А зачем, спросите вы, кислушка, коль добыть водку, как было сказано, не очень-то уж сложно? Так-то оно так, но опасно было слишком часто устраивать фокус с мнимым ремонтом или посадкой катера на мель — жители деревни и садоводы могут расшуметься, жди тогда неприятностей. С другой стороны, закоренелый пьяница, если уж он начал пить, не остановится до полной отключки, то есть до тех пор, пока не потеряет сознание. Но бывает, что он еще в сознании, а водка кончилась. Водка кончилась, а душа горит, требует еще и еще. И случается это чаще всего среди ночи. Где ж ее, окаянную, ночью на реке добудешь? Тут-то кислушка и выручит. Да и утром, когда белый свет не мил, она же поможет раскрыть глаза. Вот и обзавелись катеристы вместительной емкостью, чтобы постоянно иметь под рукой хмельной напиток, а держали флягу в омуте на тот случай, если вдруг на катер нагрянет с проверкой начальство. К тому же в холодной воде Уфимки кислушка дольше не портилась, лишь набирала крепость.
Васена хмыкнула и решительно перевернула флягу вверх дном. Минут через пять она ступила с пустой флягой на катер, доставивший на правый берег несколько пассажиров. Саня Кондров с некоторым любопытством смотрел на нее, попыхивая сигаретным дымом у приоткрытого окна рубки. Васена, оставив флягу внизу, поднялась к нему.
— Вот, Саня, принесла вашу посуду, — сказала Васена. Голос у нее был спокойный, но в этом спокойствии чувствовалась такая угроза, что билетная кассирша Надька, сидевшая в углу на ящике, невольно съежилась.
Саня Кондров ничего в ответ не сказал, лишь ухмыльнулся.
— Хотела в реку кинуть, да жалко стало, вещь хорошая, — продолжала Васена. — Ты ее, Саня, унеси к себе в сад, в баню, может, поставишь для холодной воды.
— Благодарствую! — сказал Кондров, снова ухмыльнувшись.
— Ты, Саня, все ухмыляешься, — сказала Васена, слегка повысив голос. — Посмотрела бы я, как бы ты ухмылялся, если б этот охламон, — она кивнула головой в сторону каюты, где все еще валялся пьяный катерист, — утопил полсотни людей!
— Что ж мне теперь — плакать?
— Не о том речь. Ты, Саня, в команде старшой и еще не конченый человек, поэтому я с тобой разговариваю по-доброму. Ты доведи-ка до своего начальства, что пьянок на катере мы больше не потерпим. Этот алкаш пусть более тут не появляется, а ты и сам для себя заметь, и сменщикам передай: коль увижу на вахте кого с оловянными глазами — уж не пеняйте на меня. Покалечу, ей-ей, на всю жизнь покалечу. Оторву кое-что, не буду при Надьке говорить — что, и рыбам кину. Ты ведь меня, Саня, знаешь, верно?
— Как не знать!..
— Вот и ладно. Значит, договорились.
С тем и ушла Васена к своей лодке. Но дело с утренним происшествием на катере на этом не закончилось. Садоводы, пережившие минуты смертельной опасности, вернувшись ближе к вечеру в город, принялись звонить в разные учреждения и инстанции — в милицию, в мэрию, в редакции газет, на радио и телевидение, словом, подняли шум; и по городу, как от брошенного в воду камня, волнами побежали слухи о страшном происшествии на Дудкинской переправе. Как нередко бывает в таких случаях, правда обрастала домыслами, и доходило до нас потом, что в общественном транспорте пассажиры возбужденно обсуждали перипетии катастрофы на реке, якобы повлекшей гибель чуть ли не сотни людей.
На следующий день в Дудкино прибыл разбираться в случившемся человек из конторы речных переправ, кажется, сам главный начальник конторы, — вид у него был уверенный и властный. Он побеседовал с несколькими группами садоводов, переправившихся на левый берег, выспросил подробности происшествия и от имени своего учреждения поблагодарил участвовавшую в разговоре Васену за находчивость и решительные действия.
— Мне от вашей благодарности ни холодно ни жарко, — сказала в ответ Васена. — Вы вон Надьке, она ваша работница, премию дайте. Катер-то она спасла.
— Конечно, конечно! — согласился начальник. — И вообще, примем меры…
— Какие?
— Сейчас конкретно не скажу, обсудим у себя, подумаем.
— Чего тут думать! — возмутилась Васена. — Вы этих алкашей завтра же смените. Кондрова можно оставить, мы его сами прижмем, баловаться не позволим, а двух других уберите, чтоб и духу их тут не было!
— Завтра же не получится, — сказал начальник. — Это нереально. Переправа должна работать, а найти приличных катеристов не так-то просто. Трудно у нас с кадрами…
— Трудно! — фыркнула Васена. — Мастера вы, начальники, ссылаться на трудности! Легко только в бане писать, штаны не мешают, а вы ведь не в бане — за людей отвечать поставлены, вот и отвечайте!
У начальника брови поползли вверх.
— Ну вы даете, гражданка!
— Не всем… — парировала Васена, и стоявших вокруг хмурых садоводов это развеселило, раздался смех. Начальник, поддавшись общему настроению, тоже улыбнулся и сказал примирительно:
— Хорошо, перекинем сюда проверенных людей с других переправ, а там как-нибудь выкрутимся.
Команду катера в самом деле сменили, даже Саню Кондрова не оставили, перевели на соседнюю переправу, он вернулся к нам год ли, два ли спустя, потом в городской газете, в «Вечерке», напечатали зарисовку о нем как о передовом судоводителе и поместили снимок: Кондров в горделивой позе за штурвалом судна. На Дудкинской переправе утвердился более или менее строгий порядок. Если кто-то из катеристов увольнялся, то пришедшего на смену ему непременно осведомляли о каре, обещанной Васеной за выпивку на вахте, и в команде как бы по эстафете передавалось боязливо-уважительное отношение к ней.
Таким образом, треволнения, связанные с речной переправой, улеглись — благодаря, в немалой степени, и решительному характеру Васены. И думать она не думала, что «зеленый змий» вовсе не сдался, лишь затаился, что подкрадется он к ней самой с неожиданной стороны и ужалит так, что солнце в небе померкнет.
Однажды поздно вечером, когда уже стемнело, вернулся домой из своей сторожки муж ее, Григорий, как показалось Васене, мертвецки пьяным. Еле доплелся до кровати, рухнул, прохрипел:
— Умираю…
Васена собралась было обругать мужа, но воздержалась, испуганная его видом: в лице ни кровинки, глаза бегают как-то странно, не в лад… Из того, что Григорий успел сказать урывками, корчась от боли, выяснилось вот что. Шел из города на Долгое озеро рыболов, намереваясь поставить там на ночь сетешку. Неожиданный дождь загнал его в Гришину сторожку, у рыболова в рюкзаке была бутылка водки, по случаю дождя он предложил выпить… Выпили не так уж много, лишь ополовинили бутылку, и вдруг обоим стало плохо, очень плохо. Рыболов решил вернуться в город, ушел, оставив свой рюкзак в сторожке, на переправу. Григорий поспешил домой…
Минут через двадцать-тридцать он потерял сознание. Васена заметалась, не зная, что делать. Догадалась, что Гриша отравился, попыталась напоить его молоком, из этого ничего не вышло, молоко выливалось изо рта на подушку, муж не глотал. Немного погодя он дернулся всем телом и перестал дышать. Скончался.
Григорий был видный мужчина — рослый, могучего телосложения, да и лицом пригож. Влюбившись в него еще девчонкой, Васена больше ни на кого с женским интересом не взглядывала. Она могла поругаться с мужем, в семейной жизни всякое случалось, но Григорий, Гришенька оставался единственной ее любовью, светом в ее окошке…
Этой ночью в ее волосах появились первые седые пряди.
На рассвете старший ее сын Сергей побежал в город, чтобы сообщить о случившемся в милицию. Отец умер не от болезни, а был фактически убит, и милиция должна была разобраться, кто в этом виновен. Бежать далеко Сергею не пришлось. Поднявшись на гору, он сразу же наткнулся на милиционеров, хлопотавших возле трупа мужчины, — как выяснится позже, того самого, чья щедрость сгубила Григория.
Два милиционера переправились в Дудкино, допросили Васену, поговорили с садоводами, проведшими эту ночь в своих садовых домиках, забрали из сторожки в качестве вещественных доказательств рюкзак покойного рыболова и недопитую водку. К полудню добралась до деревни спецмашина с красным крестом, увезла тело Григория в морг. И там уже точно установили, что смерть наступила вследствие отравления жидкостью с высоким содержанием метилового спирта, проще сказать — поддельной водкой подпольного производства.
…После поминок Васена легла, не раздеваясь, на кровать и пролежала сутки неподвижно, будто окаменела, и ничто не могло вывести ее из этого состояния — ни испуганное перешептывание детей, ни доносившийся из хлева рев недоеных коров, ни визг проголодавшегося подсвинка. Дети потерянно ходили по дому, не решаясь громко разговаривать, лишь дочь, Юля, изредка подходила к матери и жалобно взывала:
— Мам! Ну, мам!..
Наконец Васена шевельнулась, отозвалась:
— Сейчас, сейчас, доча… Встаю…
Говорят, с умершим в могилу не ляжешь. Надо было жить дальше. А жизнь предстояла нелегкая.
Несчастье с Григорием случилось вскоре после того, как в стране произошли события, названные одними революцией, другими — контрреволюцией. Наступило смутное время, разрушившее весь наш жизненный уклад, расстроившее экономику до такой степени, до какой не расстроила ее, кажется, даже Отечественная война. Сергей к этому времени уже ходил в город на работу, слесарил на орденоносном заводе, прежде строго секретном, выполнявшем заказы, связанные с обороной страны и отчасти — полетами в космос, и вот этот завод оказался не у дел, лишился заказов, рабочим по три, четыре, пять месяцев не выдавали зарплату. Так обстояло дело повсеместно, люди маялись без денег, а цены не просто росли — понеслись вскачь. И стало это время похоже на давнее военное лихолетье. Хотя прошло после той страшной войны почти полвека, старики ничего не забыли, и те, чье детство опалила война, помнили пережитый тогда голод, заставивший есть все, что могло обмануть желудок: зеленое варево из лебеды, лепешки из высушенного и растертого в порошок конского щавеля либо листьев липы. Картофелины, случайно оставшиеся в земле и найденные при весенней раскопке огорода, считались уже лакомством.
Над страной вновь замаячил призрак голода, и народ впал в тихую панику. Весной 1992 года все пустоши вокруг наших садов раскопали под картошку, а на садовых участках спешно сколачивали сараюшки для разведения кроликов, для выращивания цыплят, кое-кто обзавелся козами.
Васена тоже помнила войну, помнила, что лучше всех тогда жили семьи, имевшие коров. Выручало молоко, белое чудо, благодаря которому и лебеда становилась вкусней, сытней. И вот теперь, несколько придя в себя после смерти мужа и думая о будущем, о том, как покрепче поставить на ноги детей, Васена решила вырастить родившуюся нынешней весной телочку, а потом еще одну, чтоб стало по корове на члена семьи. Травы в окрестностях деревни, слава богу, достаточно, на заливных лугах вымахивает она выше пояса — лишь коси, не ленись, будешь с сеном на зиму.
Сейчас у нее были две коровы, и картошка своя, только ведь все равно без денег не обойтись. Юля с Костей учатся, ходят на гору, в городскую школу, их надо одевать-обувать, нужны учебники, тетради, то-се, да и Сергей оставался на ее иждивении — работал почти бесплатно, держался за свое место на заводе, надеясь на перемены в лучшую сторону. Поэтому-то Васена обратилась к председателю садового товарищества, где состоял в охранниках Григорий, с просьбой передать ей должность покойного мужа. Председатель просьбу удовлетворил охотно. Садоводы сочувствовали овдовевшей женщине и знали, что она характером и силой никакому мужику не уступит.
Зарплата у садового охранника была не ахти какая, а все-таки — живые деньги. Вдобавок у Васены со временем завелись постоянные покупатели, и по утрам, отправляясь в обход, она прихватывала с собой в рюкзаке несколько трехлитровых банок с молоком. Однажды кого-то из покупателей не оказалось на месте. Васена, чтобы не нести банку назад, домой, завернула к нам в наше товарищество — не купим ли мы?
Мы не отказались, хотя покупали молоко у бабы Клавы. У хозяйки моей в обычае каждому, кто к нам заглянет, предложить чашку чая. Пригласила она за стол и Васену. Васена приглашение приняла.
— У меня, — сказала, — с утра хлопот полон рот, и чаю выпить некогда, в горле пересохло.
Выпила чашку, вторую, распарилась, сдвинула шаль с головы на шею, попросила налить еще. Мы разговорились, она стала рассказывать о себе, о своей жизни, вот тут-то я услышал в подробностях и о давнем случае с Костькой, упавшим в реку, и о происшествии с пьяным катеристом, и о том, как умер Григорий. И о предке своем, запорожском казаке, упомянула Васена. Распахнула душу, и оказалось, что у этой женщины, на первый взгляд грубой, резкой, душа добрая, отзывчивая. Между нами завязалось что-то вроде дружбы.
Васена изредка, после утреннего обхода охраняемых ею участков, стала захаживать к нам, просто так, чтобы поговорить о том о сем, сообщить новости — она была осведомлена обо всем, что происходило в Дудкино и окрестных садах.
Время текло незаметно, редко случалось что-нибудь запоминающееся. Это теперь, когда я бросаю взгляд в прошлое, оно кажется насыщенным всякого рода событиями, потому что временные промежутки между ними в памяти сузились, события придвинулись одно к другому, — так сдвигаются, например, дома, если улицу сфотографировать фотоаппаратом с длиннофокусным объективом.
Крупные события в жизни Васены тоже происходили не часто, но если выписать их подряд, получается вот что. Неожиданно ей по плану переселения дудкинцев предоставили в городе трехкомнатную квартиру. Это случилось еще до того, как городская администрация догадалась выдавать ордера с условием разрушить избы в деревне. Васена забежала к нам взволнованная, у нее на щеках опять запылал румянец, угасший после смерти Григория.
— Пусть там живет Сергей, он собрался жениться, а я с Юлькой и Костькой останусь пока тут, при хозяйстве, — радостно сообщила она и тут же прослезилась: — Господи, если б еще и Гриша был жив!..
Сергей женился, а следом выскочила замуж Юля. Статью и лицом Юля пошла в мать, такая же чернобровая и синеглазая, удлиненное, с правильными чертами лицо будто с иконы списано, да плюс обаяние юности. Еще в школе вокруг Юли крутилось с пяток ухажеров, но она, сказать по-деревенски, гуляла с дудкинским парнем Колькой. Не по любви, а из жалости к нему гуляла. Кольку точила болезнь, врожденный порок сердца, был он худ и бледен, но гонорист и грозился зарезать Юлю, если она вздумает выйти замуж за другого. Васена печалилась, не хотелось ей такого зятя.
Окончив среднюю школу, Юля поступила на курсы парикмахеров, курсы сулили близкие деньги. Но тут каким-то образом познакомилась она с парнем по имени Леонид. Он работал шофером в колхозе, переименованном в АКХ — ассоциацию крестьянских хозяйств, ежедневно возил из своего недальнего района молоко на Уфимский гормолкомбинат. Юля влюбилась в него без памяти и объявила матери, что выходит замуж, уедет с Леней в его деревню, там он живет с родителями, но строит для себя новый дом, скоро достроит.
Васена, можно сказать, попала из огня да в полымя. Новый претендент в зятья ее вполне бы устроил, если б не предстояла разлука с дочерью. Но что поделаешь, пришлось дать согласие, не согласись она — Юля все равно бы уехала, потому что готова была последовать за своим Леней хоть на край света. Свадьбу сыграли в Лениной деревне. Васена вырвалась туда на пару дней, оставив дом и двор под приглядом соседей. Подарила молодым одну из своих коров — зять потом увез ее на грузовике.
Осталась Васена с Костей, вдвоем потянули хозяйство. А хозяйство немалое: соток десять под картошкой на огороде, три коровы с приплодом, два непременных на каждый год поросенка на откорме, да сверх всего — охрана садов. Костя — паренек старательный, но помощник пока слабосильный. Ждать помощи больше не от кого: Юля — за сто с лишним километров, Сергею все некогда, у него свои дела и заботы. Позвала его Васена летом помочь на сенокосе, а ему махать косой неохота, договорился с трактористом из лесничества, тот за пару бутылок тракторной косилкой уложил траву на Васенином лугу. Через день-другой надо было собрать сено, но Сергей из города не пришел и тракторист с согребалкой в обещанный срок не появился. Пока то да се, испортилась погода, зарядили дожди. Почернело сено, пропало. И до самой осени Васена с Костей урывками выкашивали огрубевшую траву на лесных опушках, ставили копешки. И уже по снегу, выпросив у многодетного дудкинца Михея лошадь, единственную на всю деревню, Васена подвозила сено в розвальнях к своему двору.
Надо сказать, что помимо коров, телят и свиней была у нее еще и вовсе не обязательная живность, постоянно требовавшая пищи, — свора собак и три или четыре кошки. При одном из первых наших с ней чаепитий зашел разговор о бессердечных садоводах — приводят они из города на лето собак, приносят кошек, а на зиму уходят, бросив их на произвол судьбы. Поводом для разговора послужила история нашего Афоньки.
Заполз к нам осенью в предбанник невесть откуда взявшийся щенок — полуживой, несчастный. Жена моя его пожалела, поставила перед ним миску с супом. Он не сразу решился поесть, не доверял людям, но голод не тетка — тихонечко, с остановками подобрался-таки к миске. Потом, поверив в наше добросердечие, перебрался под крыльцо дома, да так и остался при нас. Дали мы ему первую пришедшую в голову кличку — Афонька. Сколотил я конуру у крыльца, и пережил в ней Афонька зиму, вырос главным образом на размоченных сухарях — баловать-то его особо было нечем. Милый, пушистый получился из него песик, страшный подлизуха с веселыми, умными, говорящими глазами. Мы к нему привязались, стал он для нас близким существом. Но весной случилось несчастье. Решил, видно, Афонька ознакомиться с окрестностями и нарвался на бродячего пса. Загрыз его пес насмерть.
Мы погоревали и твердо решили больше с собаками дела не иметь — слишком тяжело их терять. Приютили кошку, но и ее, Маруську нашу, умницу, постигла та же судьба — угодила в собачью пасть…
Вот об этом и зашла речь, когда Васена заглянула навестить нас, а с нею прибежал ее неизменный спутник — белый пудель Пушок.
— Не люди это, а крокодилы! — возмущенно говорила Васена, имея в виду тех, кто бросает своих собак и кошек. — Я бы с ними, заразами, не знай что сделала!.. В саду «Рассвет», это в верхнем конце деревни, живет, вроде вас, круглый год мужик, татарин ли, башкир ли — Мидхатом звать. Прошлой зимой к его дому сбежалась целая орава брошенных кошек, семнадцать штук насчитал. Голодные, тощие, у многих уши помороженные отпали… Они же к людям привыкли, к теплому жилью тянутся. Ор-визг. Мидхату ночью спать не дают. Он терпел, терпел, потом переловил их, посадил в мешок, отвез на санках на реку, спустил в полынью. Представляете? У меня сердце перевернулось, когда услышала об этом. Не по злобе он их утопил, от безвыходности, чтоб не мучились, а все же… Я бы так не смогла…
Может быть, Васена даже не слышала о писателе Антуане де Сент-Экзюпери и его Маленьком принце, убежденном в том, что люди ответственны за тех, кого они приручили. Но эта ответственность была у нее в крови, и все больше брошенных хозяевами бедолаг приживалось у нее. В Васенином дворе перед домом бегал вдоль натянутой меж столбов проволоки желтый пес Барон. На задворках у бани сидела на цепи пятнистая сука Изольда. Они зарабатывали свой корм, неся охранную службу. Еще одна сука, Альма, возвещала о себе хриплым лаем у садовой сторожки, дабы воры знали: сторожка обитаема, охрана сада всегда начеку. О пуделе Пушке было упомянуто выше. Этих собак можно было назвать официально признанными иждивенцами Васены. Три-четыре собаки сами сочли ее двор местом своей приписки. Как вольноопределяющиеся, они могли бегать где угодно и сколько угодно, но ночевали, как правило, в этом дворе, где им перепадала кое-какая пища. Здесь же, возле Изольдиной конуры, устраивались собачьи свадьбы.
Васена ежедневно варила в огромном чугуне картошку для поросят. Она же, эта картошка, поддерживала жизнь собак. Меню их иногда разнообразилось черствым хлебом, размоченным в снятом молоке. Васена понимала, что ее питомцы страдают от недоедания. Барон отощал так, что даже издали можно было пересчитать его ребра. Сердце Васены изболелось, и она без лишней огласки — дабы не дошло это до председателя сада и не вызвало у него недовольство — нанялась ночной охранницей наверху, в каком-то городском диспансере. Дежурить там надо было через две ночи на третью. Не ради заработка туда пошла, какой уж в больнице заработок, а ради кухонных отходов, точней — остатков с больничных столов. И стала возвращаться с дежурства с тяжелым рюкзаком, в котором несла полиэтиленовый мешок с этими остатками. И поросятам корму прибавилось, и собаки повеселели…
Тащила Васена воз забот, даже для иного мужика непосильный. Она огрузнела, подурнела лицом — сказывалась постоянная усталость, да и старость уже надвигалась. Спала она мало, в обычные дни, когда не дежурила в больнице, вечерний обход садов завершался летом где-то в двенадцатом часу, а в пять утра она была уже на ногах, доила коров, выгоняла в стадо.
Как-то я высказал ей сомнение в разумности ее образа жизни.
— Зачем ты так надрываешься, жилы из себя тянешь? Так ведь и ноги недолго протянуть. Скота, что ли, меньше бы оставила. Старшие дети у тебя уже сами могут о себе позаботиться, а вам с Костей на двоих много ли надо? — сказал я. — У Сергея твоего, уж извини за откровенность, совести ни на грош, только осенью к тебе за мясом и картошкой заявляется, а чтобы помочь — нет его.
— Ну так что ж, — возразила Васена. — Я — мать, и все равно душа за него болит. Да и зачем мне жить, если о них не заботиться? Жизнь-то нынче какая!.. Вот позавчера мужик из города у нас тут утопился…
— Как то есть утопился?
— Да как сказать… По собственному желанию… Пришел на катер, посидел на скамейке, с людьми разговаривал, пока рейса ждали, на жизнь жаловался. Андреевна там как раз была, по льду не решилась перейти. С мужиком-то что приключилось? Язвой желудка он маялся, долго его обследовали, потом положили-таки в больницу и полжелудка вырезали. Пока лечили, жена его, стерва, с кем-то другим сошлась, пришла к нему в больницу, известила, что жить с ним больше не будет. Ну, перемог он это. Когда выписали из больницы, отправился к себе на работу, а там их участок ликвидировали, всех рабочих сократили — кругом кризис… Встретились ему два приятеля, товарищи по работе, тоже сокращенные, айда, говорят, выпьем с горя. А ему пить с половиной-то желудка нельзя, зашел с ними в кафе просто так, посидеть рядом. Те двое выпили, и, видать, крепко. На улице увидели их из милицейской машины, всех троих загребли. Этот стал доказывать, что он трезвый, а его за сопротивление — резиновой дубинкой по спине. В общем, переночевал в вытрезвителе и утром прямиком — сюда. Посидел, значит, поговорил, потом встал, снял полушубок, положил на скамейку, сверху — паспорт и шапку. Сказал: «Простите, люди добрые!» — и пошел на лед. Никто ничего сообразить не успел — подошел он к открытой воде и сиганул в нее солдатиком… Так вот я и говорю: тяжко стало людям жить, как же я детям не помогу?..
Рассказ Васены подтвердился неожиданным образом. Об утопшем сообщили в милицию, та разыскала его родню, известила о случившемся. Неизвестно, как восприняла это его жена, пришел на реку только племянник, положил на лед хвойную гирлянду, почтил память дяди. Поздно вечером прибежал в сад сын моего недальнего соседа Сашка — накормить кроликов и переночевать. Сашка — парень лихой, не стал дожидаться катера, перешел через реку по льду, по пути, увидев хвою, подхватил, обрадовался: кроликам витамины. В сумерках не разглядел, что в хвою вплетены бумажные цветы, уже в сарае при электрическом свете увидел их. Утром заглянул ко мне спросить, что бы это значило.
А Васена тащила свой воз, тащила и в конце концов надорвалась. По весне, в мае, случилась с ней беда. Стаскивала с берега лодку, хотела поймать проплывавшее мимо бревно, и вдруг упала в воду, хорошо еще — головой на песок. Лежит, еле шевелится. Заметили это люди с катера, прибежали несколько человек, вытащили ее на сушу. Лицо у Васены было перекошено, силилась она что-то выговорить, но лишь мычала — язык отнялся. Потом уж врач установит, что случился у нее инсульт, а по-просторечному — хватил паралич. Попытались унести Васену домой, да была она сама грузна и одежда намокла, отяжелела. Сходили за Костей, он притащил корыто с веревкой, уволокли ее, уложив в это корыто.
На следующий день извещенный младшим братом Сергей пришел с друзьями. Соорудили носилки, чтобы донести Васену до катера, а на том берегу ждала машина. Увезли ее в больницу. Остался при хозяйстве один Костя. Взял на себя материны заботы в надежде, что скоро она поправится. Забегая вперед, скажу, что надежды его не оправдались, поэтому через несколько месяцев скот пришлось распродать.
Что касается собак… Удивительно, как чувствуют они человеческую беду, Лишившись хозяйки, горестно завыли Васенины собаки, выли дня три беспрерывно. У Альмы была для этого еще одна причина. В апреле она ощенилась. В мае окрепшие щенки занялись изучением окружающего мира. Симпатичные, любопытные, начали выползать на дорогу, возле которой стояла сторожка. Поначалу, завидев прохожего, они пятились, уползали под проволочную сетку, натянутую вдоль дороги, но мало-помалу привыкли к людям, доверчиво помахивали своими крысиными хвостиками и уже не боялись, если кто-нибудь склонялся к ним, притрагивался, чтобы приласкать. И, должно быть, воспользовавшись этим, ребятишки, а их весной и летом в садах, при бабушках и дедушках, немало, растащили щенков.
И вот Альма завыла, изливая свое двойное горе. Далеко разносился ее тоскливый вой, этот собачий плач, не давая нам покоя ни днем ни ночью. Но случилось вдруг нечто поразительное. Через участок от нас под садовым домиком, редко посещаемым хозяевами, устроила себе логово и ощенилась еще одна сука, вольная, ничья. Окрасом она была точно такая же, как Альма, вполне вероятно — одного с нею помета, то есть ее сестра. Выйдя из дома утром, я увидел, как она вылезла из логова с щенком в зубах и неторопливо потрусила туда, откуда доносился вой. Я из любопытства пошел следом: что это она надумала? Сука подтрусила к Альме и положила своего щенка перед ней. Альма, оборвав вой, предостерегающе зарычала, обнажила зубы, но щенок безбоязненно ткнулся носом в ее брюхо. Альма понюхала его и отвернулась. Щенок продолжал искать сосок. И Альма приняла его, легла, подставила ему соски, успокоилась.
Если бы не увидел это своими глазами, а услышал об этом акте милосердия от кого-нибудь, честное слово, не поверил бы, что собаки способны на такие поступки.
Костя, числившийся теперь охранником вместо матери, изредка прибегал в сторожку, кормил Альму. Впрочем, особой нужды в этом не было. Садоводы, идя из города, приносили в полиэтиленовых мешочках то кости, то зачерствевший хлеб, то остатки какой-нибудь каши, кидали ей.
Спустя примерно полгода после того, как Васену парализовало, я, встретившись на катере с Костей, поинтересовался ее состоянием.
— Начала разговаривать, встает, по комнате передвигается, — сказал Костя. — О вас спрашивала, велела привет передать. Хочется ей сюда…
Но больше на берегу Уфимки Васена не появлялась. Без нее жизнь в Дудкино как-то сразу потускнела, ощутимей стало, что деревня умирает.
Шло время. Костя женился, родился у него сын. Вместе с последними дудкинцами он получил однокомнатную квартиру в городе. Пришлось для этого по условию, поставленному городской администрацией, разрушить отчий дом. Теперь на бывшем Васенином дворе среди буйно разросшейся крапивы догнивают кучки бревен.
Стечение обстоятельств
Часть пути от речной переправы до наших садов пролегает по дудкинской улице, если можно назвать улицей разбитую вдрызг дорогу вдоль домов, некогда поставленных в один плотный ряд, а теперь изреженных, торчащих там-сям подобно старческим зубам. Наибольшие неприятности и шоферам, и пешему народу доставляет она на подходе к Венкиному двору. Тут в низинке, вконец изуродованной большегрузными машинами, даже в июльскую сушь масляно поблескивает грязевое месиво. Сырость в низинке поддерживается вербой-вековухой, с ее узеньких листьев и в знойные дни непрестанно сочится влага, сыплется дождем на раскисшую землю, — плачет и плачет старое дерево о чем-то, нам неведомом.
Однажды Венка предпринял попытку осушить руганое-переруганое место, прокопал глубокую канаву поперек дороги, чтобы жидкая грязь стекала под береговой обрыв. Грязи убавилось лишь чуть-чуть, никому легче от этого не стало, напротив, бедным садоводам, преимущественно старикам и старухам с рюкзаками за спиной, пришлось еще и перепрыгивать через канаву, чертыхаясь и призывая на голову мелиоратора кары небесные. Не тот уже у них возраст, чтобы изображать из себя легконогих козочек.
Венка их чертыханий не слышал, он глуховат. Кажется, он стесняется своей тугоухости, поэтому не очень общителен, в разговоры вступает настороженно, опасаясь не расслышать слов собеседника и сказать что-нибудь невпопад. День-деньской, отнеся с утра в город постоянным покупателям несколько банок молока и купив там что нужно для себя, он копошится в своем дворе: то задает корм мелкой живности, то машет лопатой, перекидывает коровьи лепешки на завалинок дома для утепления его к зиме, то распиливает ножовкой натасканный из лесу сушняк.
На вид Венка самый что ни на есть деревенский мужик, в особенности — когда отрастит бороду. Поносив бороду с полгода, он сбривает ее и некоторое время ходит с клоунским лицом: сверху оно загорелое, обветренное, цвета дубовой коры, снизу бело-розовое, как тельце молочного поросенка. Одевается Венка непритязательно, на голове — пожеванная теленком шляпа, неизменная кацавейка залоснилась так, что издали можно принять ее за кожаную куртку.
Но были времена, когда Венку уважительно называли Вениамином Алексеевичем. Тогда работал он инженером в солидном учреждении, занимавшемся автоматизацией нефтедобычи, и зарабатывал неплохо. К несчастью, жизнь — она ведь полосатая, у Вениамина Алексеевича светлая полоса сменилась темной. Нет, он не спился, как это у нас нередко случается, хмельным не злоупотреблял, а в последние года и вовсе ни капли в рот не берет. Просто не повезло человеку со здоровьем. Что-то стряслось у него с почками, и одну почку доктора вырезали. После операции стало пошаливать сердце, прописанные в связи с этим немецкие таблетки, оказалось, вымывают из организма кальций — начали крошиться зубы. Заодно грипп дал осложнение на уши.
С работы, связанной с командировками на нефтепромыслы, пришлось уволиться. Считалось — временно. Ради укрепления его здоровья на семейном совете решили перебраться в деревню, сохранив за собой и городскую квартиру. Перебрались в Дудкино вроде бы как на дачу. В это время и в стране все пошло наперекосяк: кризис, раздрай в экономике, безработица… Такое вот стечение обстоятельств лишило Вениамина Алексеевича возможности вернуться на прежнюю работу — и здоровые-то люди уныло толпились у офисов службы трудоустройства.
А жить как-то надо. Не оставалось ничего другого, кроме как заняться крестьянским хозяйствованием. Благо, усадьба, купленная ввиду поспешного отъезда прежних владельцев совсем недорого, предоставляла условия для этого. Дом, хоть и обветшавший, еще держал тепло, рядом — просторный сарай, хлевушка, где откармливали свиней, курятник, на задах — соток восемь огорода. Правда, власти покупку не узаконили, но и жить здесь не запретили.
И стал Вениамин Алексеевич Венкой. Семь ли тебе лет, семьдесят ли — по стародавней традиции в деревне ты Ванька, Санька, Венка… Вместо отчества получил он прозвище — Бамбук.
Прозвище дал смотритель окрестных лесов по имени Алмас, либерал и всеобщий приятель. За либеральное отношение к самовольным порубкам леса его в конце концов из лесников выперли, он выпал из круга нашего общения, но прозвища, придуманные им, по сию пору напоминают о нем. Почему Бамбук — Алмас не объяснял. Были всякие толкования. Например: сверху гладкий, внутри пустой. Но с Венкой это как-то не вяжется. Или истолковывали прозвище, ссылаясь на анекдот о Чапаеве. «Ну и дуб ты, Василий Иванович!» — говорит знаменитому комдиву Петька. «Да, — отвечает Василий Иванович, — я — человек крепкой породы». И это толкование, как Сказал бы шахматист, некорректно, Венка отнюдь не глуп.
Я знаком с ним лет десять. Проходя мимо Венкиного двора, я ловлю его взгляд и приветственно вскидываю руку, — голосато он может не услышать. Он в ответ кивает, сдержанно улыбается, приоткрыв щербатый рот. Случается, выйдет со двора, перекинемся парой фраз. Обычно обмениваемся мнениями о погоде или еще о чем-нибудь в общем-то несущественном.
Вот и на днях вышел. Перешагнул, направляясь ко мне, через кошку, растянувшуюся на пригретой солнцем дорожке. Сказал о ней:
— Экая упертая тварь! Ни за что не сойдет с твоего пути. Собака отбежит, корова отойдет, а эта и не шевельнется…
— Должно быть, она очень высокого мнения о себе, — предположил я. — Как-никак родственница царя зверей.
— М-да… Прогноз на сегодня не слушал? Дождя не обещают?
— Слушал. Нет, не обещают.
— Плохо. Картошка нынче, пожалуй, не уродится…
Из сеней высунулась Венкина жена, Лариса, Ларка, закричала пронзительно:
— Веньямин, ты почему урину не выпил?
— Отвяжись! — отозвался Венка.
— Иди выпей сейчас же!
— Дурит моя мормонка, — вздохнул Венка. — Сдвиг у нее по фазе. Помешалась на медицине. Опять голодает, на две недели запрограммировалась…
Отношения у Венки с женой напряженные, они этого и от посторонних не скрывают. Наверно, была у них прежде любовь, была, да вся вышла. Живут теперь вместе по привычке, ломать сложившуюся жизнь, налаживать новую, когда тебе за пятьдесят, поздновато. Характер у Ларисы властный. Бывшая детдомовка, росточком мужу до плеча, никак не может она избавиться от стремления командовать им. Часто в утренней тишине ее раздраженный голос доносится до нашего садового участка. А Венка предпочитает молчать.
Может быть, оттого что он иногда за день не проронит и десятка слов, Лариса ловит прохожих, чтобы поговорить. И меня не раз останавливала. Собственно, ей нужен не собеседник, а слушатель. Речь у нее скорострельная, как бы без запятых и прочих знаков препинания, и говорить она может без умолку полчаса, час, пока терпение у тебя не лопнет.
— Извини, что перебиваю, — говорит она, если ты попытаешься вставить реплику в ее монолог, — на мой взгляд…
Ларису распирает желание пересказать содержание особо ценимой ею книги или взволновавшей ее журнальной статьи, присовокупив к этому свое мнение о прочитанном. Круг чтения у нее своеобразный. Ее настольной книгой стало сочинение одного из расплодившихся в последние годы «народных целителей». Отсюда — страсть к уринотерапии, то есть употреблению в качестве лечебного средства мочи, и лечебному якобы голоданию. Она испытала себя, добровольно проголодав семнадцать дней, и регулярно подолгу постится. После длительного воздержания от пищи ее, как говорится, ветром качает, все заботы по хозяйству лежат на муже, ради здоровья которого она будто бы и старается, доказывая на собственном примере эффективность нетрадиционных методов оздоровления. Венка отбивается от ее требований насколько это возможно, согласившись в конце концов на один голодный день в неделю.
Кроме упомянутого сочинения Лариса читает журнал «НЛО», доставляемый ей знакомыми из города. Как-то, дабы прервать ее длинный монолог по поводу любопытной журнальной публикации, я попросил дать прочитать несколько номеров «НЛО» мне самому. Она вынесла из дому три номера, добавив к ним еще и невесть как попавший к ней выпуск издаваемого в Нью-Йорке иеговистского журнала «Башня стражи». Иеговисты меня не заинтересовали, а в «НЛО» в самом деле было много любопытного по части явлений и фактов, пока что не поддающихся научному объяснению. Не все, что публикуется в журнале, можно принять всерьез, но Лариса принимает: раз напечатано, значит, так оно и есть.
Когда Венка в разговоре со мной впервые назвал жену мормонкой, я было предположил, что у нас в городе объявилась секта мормонов и Лариса состоит в ней. Позже выяснилось, что Венкино определение — своего рода метафора, жена его никакого отношения к сектантам не имеет. Ее можно назвать верующей, но условно: верует она одновременно в Будду, Христа и Ленина.
— Христос защищал обездоленных, и Ленин — тоже, — доказывала она мне. — Разве в Ленине не признали бы Бога, если б советская власть продержалась пусть не две тысячи, а хотя бы двести лет? Я считаю, еще признают. Вот в журнале пишут, что Землю, возможно, людьми заселили инопланетяне. Может, и Будду, и Христа, и Мухаммеда, и Ленина ниспослал людям Космос…
Мне представляется, что к богоискательской мешанине Ларису расположило еще ее несчастливое, детдомовское детство. Потом был сильный испуг, страх потерять мужа, тогда любимого. Мысли ее, искривляя сознание, метались в поисках спасения. Муж остался жив, но понадобилось покинуть свитое ею семейное гнездо, нарушился привычный уклад жизни, да и мир вокруг потерял устойчивость, опять пошли разговоры о близком светопреставлении. Добила или почти добила психическое здоровье Ларисы гибель младшего сына — Толюши, Толяна…
Ах, Толян, Толян, сколько с ним было связано радостей и надежд! Кстати сказать, Толян и направил внимание отца с матерью на Дудкино.
Мальчик — он, и семнадцатилетний, конечно, оставался для мамы мальчиком, сыночкой — только-только окончил среднюю школу и получил работу на престижном номерном заводе, когда страну постигла «шоковая терапия». Люди старших возрастов тогда за малыми исключениями внутренне оцепенели, не знали как быть, что делать. Молодежь быстрей сообразила что к чему, первой потянулась к предпринимательству. Ушлые комсомольские вожди захватывали позиции, сулящие скорое обогащение. Рядовые комсомольцы ставили перед собой задачу поскромней: как-нибудь выжить…
Толян почувствовал ответственность за семью. Старший брат давно отделился, у него своя жизнь, отец болен, следовательно, добытчиком, кормильцем семьи должен стать он, Толян. Завод залихорадило, вскоре, лишившись государственных заказов, остановили главный конвейер. Работы нет и зарплаты нет, надо искать средства существования где-то в другом месте.
У Толяна был дружок Серега, а у родителей Сереги — садовый участок возле Дудкина. Дружки еще школьниками бегали туда, купались в Уфимке, рыбачили. И вот теперь, задумавшись, каким бы прибыльным делом заняться, вспомнили о заброшенном хозяевами дощатом сарае на деревенских задворках. А не воспользоваться ли этим сараем, скажем, для откорма поросят? К осени будет мясо, а мясо — это верные деньги.
Родителям идея пришлась по душе. Их сбережения не были еще съедены набиравшей скорость инфляцией — снабдили юных предпринимателей начальным капиталом. Приобрести пяток поросят оказалось несложно, в городе на Колхозном рынке по воскресеньям торговали скотом. Увидели там жеребенка и не смогли преодолеть соблазн, тоже купили. Ну, это не столько для дела, сколько для забавы, не расстались еще ребятки с детством. Забегая вперед, скажу, что потом на Венкином дворе жеребенок превратился в красивого — глаз не оторвать — конька. К сожалению многих, кто любовался им, на третьем году жизни конек пропал — увели конокрады.
В ту пору, когда затеяли дело с откормом поросят, Вениамин Алексеевич бюллетенил после операции, но уже встал на ноги, выписался из больницы. Почувствовав себя в силах совершить небольшое путешествие, он отправился в Дудкино посмотреть, что и как там у ребят. У реки в ожидании катера услышал разговор: в деревне такие-то спешно продают усадьбу, ищут покупателя. Получилось, что на ловца и зверь бежит, через полчаса Вениамин Алексеевич уже договаривался с владельцем усадьбы насчет цены.
Перебравшись на новое место жительства, отец с матерью немедленно забрали Толяна к себе. На мальчиков жалко было смотреть: отощали, почернели, питались кое-как, спали где придется. По настоянию Ларисы компаньонам пришлось разойтись, живность поделили. Толяну по жребию достался один поросенок и жеребенок. Они и положили начало Венкиному хозяйству. Некоторое время спустя купили корову, затем нежданно-негаданно — трактор.
Вышло это так. Вениамин Алексеевич пошел в город попрощаться с сослуживцами, повстречался там с приятелем, который заведовал гаражом. Тот и говорит:
— Слушай, дошло до нас, что ты обзавелся поместьем, тебе не нужен трактор?
— Трактор?
— Мы тут списываем кое-какую технику, можем списать «Беларусь». Врать не буду, он на пределе возможностей, но ты ведь инженер, малость подновишь, и он еще побегает.
— И во что это мне обойдется?
— Ну… поставишь коллективу гаража пол-ящика «Московской» — и пользуйся на здоровье.
Цена плевая, за детский велосипед больше отдашь. Смутила Вениамина Алексеевича лишь мысль о возможных последствиях такой сделки.
— А что закон насчет этого скажет?
— Да ты что? — возмутился завгар. — Кто сейчас о законах вспоминает? Оторвался ты, брат, от жизни, гуляючи по больницам. Оглядись, кругом все растаскивают. На днях по телеку рассказывали: на Тихоокеанском флоте втихаря списали линкор и пытались сплавить под видом металлолома в Южную Корею, что ли. Журналисты шумнули, притормозили это дело. Но то ведь боевой корабль, а тут — тьфу, тракторишка бросовый…
Договорились. Парень из гаража доставил трактор самоходом к Венкиным воротам.
У Толяна глаза вспыхнули, не глаза — фары.
— Пап, я, я буду на нем ездить!
— Конечно ты, кто ж еще…
Разобравшись с помощью отца в системе управления, Толян сделал несколько пробных поездок. Да что толку от трактора без прицепа! Не на крышу же кабины дрова или сено грузить. Приткнули «Беларусь» к забору, простоял бесполезно до следующей весны.
Весной пришел к Венке с другого, верхнего, конца деревни Тереха, мужик себе на уме. Походил возле трактора, попинал по колесам, предложил:
— Давай договоримся: ты отдаешь мне трактор, я перегоню к тебе свой грузовик. Но! — Тереха воздел указательный палец, требуя обратить на то, что он скажет, особое внимание. — Владеть грузовиком будем совместно, потому как он дороже твоего трактора и в смысле полезности намного превосходит. Трактор твой стоит без толку, а на мою машину хошь счас же грузи и вези. Надо тебе — ты возишь, мне понадобится — я вожу. Согласен?
Хитрил Тереха, выгоду ловил. Нащупал он в недальнем разбредающемся колхозе возможность приобрести по сходной цене тракторную косилку и согребалку в рабочем состоянии. Коль добудет и трактор, можно будет неплохо зарабатывать на сенокошении по найму, а то и на продаже сена с доставкой к месту потребления, — травы в округе — коси да коси.
О планах своих Тереха распространяться, ясное дело, не стал, но Венка даже зная о них предложение принял бы. Транспортная проблема в деревенском хозяйстве — одна из самых жгучих, а сделка с Терехой ее разрешала. И Толян против сделки не возражал, водить грузовик и интересней, и престижней. Ударили по рукам.
Тут надо рассказать о чуде технической мысли, именовавшемся грузовиком. Забавна история его появления в Дудкино.
Если Венке «Беларусь» досталась без всяких хлопот — будто с неба свалилась, то Терехе в поисках того же самого пришлось побегать по предприятиям. Нашел-таки. Продали ему и списанную «Беларусь», и в придачу за совсем уж смешную плату — выпитые с его участием три бутылки водки — отдали раскуроченный «ЗИЛ» без двигателя, с разбитой кабиной, но с целым еще кузовом и сносной резиной на колесных дисках. Тереха не представлял, как воспользуется таким подарком, однако принял: в хозяйстве все может пригодиться.
Трактор ему достался поплоше Венкиного, можно даже сказать — никудышный. Двигатель, правда, фурычил, должно быть, сравнительно недавно его капитально отремонтировали, а изъеденная коррозией ходовая часть собиралась развалиться на глазах, покрышки были разукрашены трещинами и вздутиями, похожими на раковые образования на больных деревьях.
Смотрел Тереха на свои приобретения, смотрел, и пришла ему в голову мысль слепить из двух машин одну, переставив двигатель и кабину трактора на шасси автомобиля. Даже в специальных ремонтных мастерских задачу эту сочли бы слишком сложной, но россиянин тем и знаменит, что умеет решать не просто сложные, а неразрешимые, казалось бы, задачи, с камня, как говорится, лыка надерет. Тереха потратил на осуществление своей затеи всю зиму и к весне удивил народ невиданным доселе механизмом — тракторомобилем, который остряки немедленно нарекли «Тянитолкаем».
Видели бы вы, как важно восседал Толян в кабине этого дива! Технический гибрид набирал на дудкинских дорогах скорость до 20 километров в час. Случалось, он застревал в колеях, достигающих местами полуметровой глубины. На такой случай в кузове машины всегда лежали наготове крепкие слеги. Сердобольные прохожие, вооружившись ими, помогали Толяну вытащить «Тянитолкая» из западни.
Прожили благополучно эту весну и лето и следующего лета дождались. Хозяйство у Венки мало-помалу разрасталось. Корова, названная, конечно же, Зорькой, порадовала уже двумя телочками, которым тоже предстояло стать буренками. Купили на расплод пару овечек и козу. Проблем с сеном, так же, как с дровами, не возникало. «Тянитолкай», так сказать слуга двух господ, исправно служил своим хозяевам, пока не произошло несчастье с Толяном.
Однажды, когда Толян у своих ворот регулировал работу двигателя, мимо проходила ватажка пацанов и девчонок лет пятнадцати-шестнадцати. Остановились, увидев странную машину, стрелявшую в небо колечками дыма из выхлопной трубы, торчавшей перед кабиной.
— Эй, шеф, подбрось нас до «Зеленого мыса», — обратился один из пацанов к Толяну то ли в шутку, то ли всерьез.
«Зеленый мыс» — садоводческое товарищество километрах в четырех от нас.
— Вам тут что — стоянка такси? — насмешливо ответил Толян.
— Че тебе, трудно, что ли? — стал настаивать пацан.
— Трудно.
— Это ж недалеко.
— Вот и хорошо, ножками дотопаете. Отвали! — отрезал Толян.
— Ну, хмырь, мы тебя запомним! — пригрозил пацан, и ватажка ушла своей дорогой.
Тем же днем Толяну поклонился пожилой садовод из «Зеленого мыса», попросил отвезти к его участку кучу железа, переправленного с противоположного берега на катере.
— Я заплачу, — пообещал садовод.
Просьбы такого рода для Толяна были не внове. Дело в том, что на той стороне реки, на горе, был расположен пионерский лагерь, много лет доносилось оттуда до нас пение пионерского горна. Но вот лагерь этот закрыли, отраслевой профсоюз, содержавший его, обезденежел. Основную часть лагерного имущества куда-то вывезли, строения продали на слом. Однако на территории лагеря осталось кое-что, а именно: груда вышедших из моды железных кроватей, трубы системы водоснабжения, качели-карусели, сваренные опять же из металлических труб. Из полуразрушенных фундаментов можно было выковырять кирпичи, тоже немалая ценность. Когда ходившие мимо лагеря садоводы уразумели, что все это добро брошено, стало ничейным, началась азартная растащиловка. Если вы прогуляетесь сейчас по зауфимским садам, то кое-где увидите ограды, сооруженные из кроватных сеток, и спинки кроватей, превращенные в калитки.
Тот садовод из «Зеленого мыса» тоже разжился несколькими кроватями и разрезанными на части трубами, перетаскал добычу к реке, перевез на левый берег, но перетаскай-ка все эти тяжести на участок, до которого — четыре километра! Толян согласился помочь старику. Покидали груз в кузов «Тянитолкая», поехали.
Поездка должна была занять от силы полчаса. Однако прошел час, второй, свечерело и ночь наступила, а Толяна нет. Мать с отцом, понятно, обеспокоились. Венка решил, что грузовик опять где-нибудь застрял, наметил отправиться искать как только начнет светать.
Поиск не понадобился, незадолго до рассвета Толян вернулся. Молчком, не раздевшись, свалился на постель. Видно, сильно устал, подумали родители и не стали досаждать ему вопросами.
В полдень Лариса подошла к сыну — пора бы ему подняться, поесть. Толян трудно дышал, постанывал во сне. Почувствовала мать: жаром от него пышет. Осторожно расстегнула ему ворот рубашки, чтобы легче дышалось, увидела кровоподтек на груди. Расстегнула еще несколько пуговичек. Батюшки, все тело у парня в синяках!..
К вечеру Лариса выпытала у сына, что его избили. Те самые пацаны и пацанки, которые просили его подвезти до «Зеленого доыса». Встали на его пути, когда ехал обратно. Толяна это не встревожило, он ведь старше и сильней любого из них. Спокойно открыл дверцу, выставился из кабины.
— Чего вам?
— Сейчас узнаешь… — сказал один из пацанов.
Он приблизился к Толяну и неожиданно, слегка подпрыгнув, схватил его за волосы. Мигом подоспели остальные, тоже вцепились в него — вступил в силу закон волчьей стаи. Выволокли из кабины, кинули на землю, всей гурьбой принялись пинать. Пинали, пока не потерял сознание. Толян запомнил, что особенно усердствовали девчонки, стараясь перещеголять пацанов и в матерщине.
Толяну было плохо, очень плохо, он отказался от еды, лишь воды попил. На следующий день температура у него подскочила под сорок градусов, он не мог встать на ноги, временами впадал в беспамятство. Отец, попросив знакомых садоводов вызвать к переправе «скорую помощь», донес сына на руках до катера, перевез на правый берег, оттуда «скорая» увезла его в больницу.
Там, в больнице, через две недели Толян умер. У него были повреждены внутренние органы, травмы, по терминологии врачей, оказались несовместимыми с жизнью. Или жизнь оказалась несовместимой с ними.
Милиция нашла тех… не знаю, как их назвать, — для кого-то они доченьки и сыночки, а с точки зрения родителей Толяна — подонки, выродки, нелюди. Следствие длилось долго и кончилось ничем. Юные изверги на допросах делали большие глаза, клялись, что никого никогда и пальцем не тронули, а того парня видели мимоходом один раз, обратили на него внимание из-за потрясной по причине уродства машины. Потерпевший мертв, свидетелей у обвинения нет — поди докажи суду вину преступников…
Вот после этого у Ларисы и произошел окончательный «сдвиг по фазе». Венка ходил сам не свой, потерял интерес к хозяйству. Сказал Терехе о «Тянитолкае»:
— Забери, пусть у тебя стоит, видеть его не могу!
Коров с потомством продали, оставили себе только овец и коз, да и за ними приглядывали кое-как. Тем не менее козы бешено размножались. Слегка одичав, эти бестии стали грозой для окрестных садов и огородов, люди возненавидели их не менее, чем колорадских жуков.
Следующим летом, увидев Венкиных овец, я ужаснулся. Весной их не остригли, с бедняг безобразными ошметками свисала забитая колючками шерсть. Лариса как раз выгоняла их со двора, и я упрекнул ее:
— Что ж вы так, почему не остригли?
— А не нужна нам шерсть, — ответила она.
— Тогда зарезали бы, что ли…
— Мы баранину не любим.
— Зачем же их держите? Грех мучить животных.
— Отдадим башкирам или татарам на Курбан-байрам. Раньше просили продать…
Мне горько было смотреть в погасшие глаза Ларисы, а самой-то ей каково?..
К счастью, даже самое горькое горе со временем теряет свою остроту. Время, говорят, лечит, и это — правда. Тем же летом, ближе к осени, на Венкином дворе опять появилась корова. Оправился, стало быть, хозяин от душевного потрясения, ожил. Но тут жизнь снова подкинула ему неприятность. Пошел к Терехе за «Тянитолкаем»: понадобилось сена подвезти.
— Что ж, подвези, — сказал Тереха. — Только теперь ты будешь мне платить за эксплуатацию машины.
— Как это — платить за свою же машину?
— А вот так! Нынче экономика у нас рыночная. Я на запчасти потратил столько денег, что уже впятеро, наверно, перекрыл цену твоего трактора. Так что считай — все теперь мое, и бесплатно пользоваться грузовиком ты не будешь.
Венка спорить не стал.
— Ладно, черт с тобой!
Лариса немного пошумела, жаловалась прохожим:
— Что же это такое на свете творится? Тереха нас средь бела дня ограбил! Разбойник не хуже Чубайса!
Время от времени я справлялся у Венки, не восстановил ли он свое право на «Тянитолкая». Он, досадливо махнув рукой, отвечал:
— Драться мне с ним, что ли? Буду платить, пусть подавится!
После смерти Толяна прошло четыре года. Летом по утрам, еще затемно, я иду к реке посидеть с удочкой и вижу: во дворе у Венки горит лампочка. У него опять полон двор скота. Сам он доит коров, Лариса — коз. Скоро присоединят их к стаду, которое здешние скотовладельцы пасут поочередно. Потом Венка сходит в город и до захода солнца будет колотаться в своем разросшемся хозяйстве. Я задумываюсь: зачем ему это нужно? Толяна нет, старший сын в поддержке не нуждается, сами в еде не роскошествуют, одеты, прости господи, не лучше иного бомжа, — ради чего он приговорил себя к каторжной жизни?..
Наш разговор, начавшийся с суждений о кошке, против обыкновения затянулся, Венка разговорился, и я задал ему вопрос насчет целесообразности такой жизни.
— Как тебе сказать… — Он в раздумье прикусил губу. — Выписывая меня из больницы, лечащий врач предупредил: не напрягаться, самая большая тяжесть, какую мне позволяется поднять, — ковш воды. Когда мы перебрались сюда, в хлеву стояла навозная жижа, по щиколотку примерно. Я решил — была не была и принялся вычерпывать ее ведром, таскать на огород. И, как видишь, жив. А остальные, кто лежал со мной в одной палате, уже умерли. По-моему, люди от безделья умирают чаще, чем от работы. Надо больше двигаться, а для этого нужен стимул, без хозяйства я обленился бы…
— Но ведь в народе говорят: от работы кони дохнут…
— Глупая поговорка! Не верю я ей… С другой стороны, черт знает, что нас завтра ждет. Случись опять какая-нибудь заваруха — с голоду не помрем. Как ни странно, мне еще пожить охота, посмотреть, что дальше будет.
— Будем надеяться на лучшее, — сказал я.
— Будем, — согласился Венка.
Савва и Машаня
Впервые я увидел Савву зимой, кажется в январе. Жил я тогда на своем садовом участке возле деревни Дудкино круглый год, надеясь поправить подорванное инфарктом здоровье в стороне от городской суеты, загазованности и стрессов. Бреду однажды по занесенной снегом тропке, возвращаюсь к себе из деревни с банкой молока и вижу: какой-то человек, похоже, горбатый, неподалеку от наших садовых ворот распиливает ножовкой жердину, оторванную от ограды, которой кто-то из садоводов прошлой весной обнес на пустыре сотки две земли под картошку.
Появление незнакомого человека близ наших владений не могло не насторожить меня. Балуются в садах, особенно зимой, пацаны из города и бомжи, взламывают двери садовых строений, и мало им оставленного там скарба — по присущей детям Адамовым склонности к вандализму непременно все переломают, перебьют, изгадят. Поэтому я остановился, окликнул горбуна, стоявшего спиной ко мне:
— Эй, приятель, что ж ты делаешь?! Кто-то старался, огораживал, а ты ломаешь!
Он обернулся, и мне стало не по себе: лицо у него было ужасное. Ну, одна сторона лица вроде нормальная, разве лишь чересчур бледная, изможденная, а на другой под круглым, как у совы, глазом — багровое пятно во всю щеку. Такие лица я видел в детстве, когда возвращались домой с фронта танкисты, обгоревшие в подбитых врагом танках.
— Мне растопка нужна, дрова у меня сырые, — сказал этот человек невозмутимо и добавил: — Весной принесу жердину, привяжу тут… — Голос у него был глухой, надтреснутый.
— Кто ты, откуда взялся? — спросил я растерянно.
— Меня Саввой звать, живу с Машаней вон в той избе, председатель разрешил, — ответил он, указав на сторожку соседнего с нашим товарищества «Дубки».
В свое время этой сторожкой пользовался охранник Гриша, дудкинский житель, умерший, отравившись паленой водкой, затем — его жена Васена, пока не свалил ее инсульт, затем их сын Костя. После того, как Косте дали квартиру в городе и он переселился туда, сторожка пустовала, руководству «Дубков» не удавалось подобрать подходящего охранника. Но, видать, подобрали все же, то-то я замечал, что из трубы сторожки вьется дымок.
— Сторожем, что ли, тебя наняли? — продолжил я допрос.
— Нет, просто пожить тут попросился.
— А Машаня — это кто? Жена твоя?
— Нет, теленок. Телочка…
— Гм… Ты уж, Савва, не озоруй тут, а то садоводы озлятся, наживешь неприятности, — предупредил я и пошел своей дорогой, а Савва снова принялся ширкать ножовкой.
Той зимой еще несколько раз мимоходом видел я Савву возле сторожки, но не заговаривал с ним, только от нашего охранника, Сани, услышал, что заглянул он к этому странному человеку. Неприхотлив Саня в житье-бытье, но и он поразился, увидев, в каких условиях обитает приблудный бомж. Спит Савва, рассказывал наш охранник, в одном углу на куче тряпья, в другом — теленок; там он, теленок, и мочится, пол уже подопрел, ладно еще печку можно топить, она вытягивает из избы вонь. Чем Савва питается? Получает, оказывается, пенсию по инвалидности, ходит изредка в город за продуктами. Там у него сестра старшая живет, но он к ней заходит не часто, зять его не любит, и Савва отвечает ему тем же…
А весной прошел слух, что какой-то калека каждый день купается в Уфимке, хотя по ней еще плывут льдины. Вот сумасшедший!..
Уже летом, идя с удочкой вдоль по берегу, я набрел на Савву, купавшегося поодаль от людских глаз, в укромном месте, прикрытом зарослями ивняка. Заметив меня, он торопливо выбрался из воды, натянул брюки, и опять мне стало не по себе, когда я увидел его обнаженное тело. На руках, на груди багровели страшные следы от ожогов, ямки на правой ноге наводили на мысль о сквозной ране, причиненной то ли осколком, то ли пулей.
— Привет, Савва! — сказал я, стараясь не выдать голосом свое смущение. — Я слышал, ты в любую погоду купаешься. Не боишься простуды?
— А что ее бояться? Потому и не простужаюсь, не болею, что купаюсь. Только вот рана в ноге покоя не дает.
— Извини мое любопытство, где это тебя так разделали?
— В Афгане…
— М-да…
Помолчали. Мне захотелось продолжить разговор, спросил:
— Что-то я тебя в последнее время не видел, ты все еще в этой сторожке живешь?
— Не-е, вытурили. Машаня пол там подпортила.
— И где ж ты теперь?..
— В «Рассвете» пристроился. Избенку там брошенную с сараюшкой купил, почти даром отдали.
«Рассвет» — товарищество у другого конца деревни.
— Так ведь «Рассвет» эвон где, а ты сюда ходишь купаться…
— Там кругом сады, Машане негде пастись, сюда ее пригоняю. Тут вон сколько лугов, и сена на зиму тут накошу. Только таскаться с косой, граблями, вилами далековато, тяжело будет.
— А ты принеси все что нужно ко мне, будешь налегке ходить, — предложил я.
Объяснил, как мой участок найти, он предложение принял, и мы стали как бы приятелями.
Стал Савва захаживать ко мне, хозяйка моя встречала его приветливо, усаживала за стол выпить чаю, а если была готова какая-нибудь еда, то и поесть, и приятельство наше крепло.
К следующему лету Машаня вымахала в здоровенную телку, породистой оказалась, костромской, должно быть, мясомолочной породы. Савва по-прежнему пригонял ее пастись на недальних от нас лугах, и я как-то спросил, не ждет ли он теленочка, не обгулялась ли Машаня.
— Да нет, — мотнул головой Савва, — где ж я ей быка найду?
— Так ведь деревенские где-то находят, поговори с ними, — посоветовал я.
Прошел еще год, и вот Савва, радостно улыбаясь, если можно назвать улыбкой гримасу на обезображенном лице, принес нам трехлитровую банку с молоком — гостинец от Машани.
Так мало-помалу вник я в подробности нескладной Саввиной жизни, сложилось у меня полное представление о ней.
Не посчастливилось Савве в самом начале жизни, с именем не посчастливилось — надо ж было родителям в наше время наречь его так! В детстве сверстники звали его, конечно же, Сявкой, дразнили, называя Саввой Морозовым, — был в нашей отечественной истории добряк фабрикант, носивший это имя и фамилию, характеризовавшийся потом в школьных учебниках в общем-то положительно, но при всей своей положительности принадлежавший к презренному в понимании тогдашней ребятни классу эксплуататоров-капиталистов.
Но так ли сяк ли дожил Савва до призывного возраста. В армии ему не повезло по-крупному, послали воевать в Афганистан. Ребятам, погибшим там, теперь хорошо, ничто их не мучает. Хуже вернувшимся домой покалеченными. Уже на исходе этой неправедной войны БМП, в которой ехало отделение Саввы, подбили душманы. Машина загорелась, ребята выметнулись из пламени, но тут же угодили под пулеметный огонь, возможности сбросить с себя тлеющую одежду не было. Савве в ногу угодила душманская пуля, раздробила кость.
Его сумели вытащить из-под огня, из полевого госпиталя переправили в Ташкент. Врачи спасли ему жизнь. Когда его, покантовав с год по госпиталям, поставили на ноги, он посмотрел в зеркало и застыл в ужасе. Ожоги на теле скрывала одежда, а лицо не скроешь. Он не мог даже зажмуриться, чтобы не видеть себя, один глаз, лишенный ресниц, с обгоревшими веками, не закрывался, а щека под ним напоминала бифштекс с кровью.
Шел Савве двадцатый год. В этом возрасте все, можно сказать, разговоры парней сводятся к отношениям с девушками, все планы и мечты связаны с ними, будущее немыслимо без них, без семьи. А какая, скажите, девушка, взглянув на его лицо, не отведет в испуге взгляд? Он, конечно, может полюбить, но стать любимым не сможет никогда…
После выписки из госпиталя Савва в родное село не вернулся, не мог представить себе, как он, по натуре застенчивый, будет жить среди людей, и прежде нередко смотревших на него с усмешкой. Теперь они, глядя на него, смеяться, пожалуй, не будут, зато будут травить душу унизительной жалостью, это уж точно. Поехал в Уфу к старшей сестре, Капитолине, Капе, попросился пожить, пока не устроится как-то иначе, у нее.
Капа с мужем, Николаем, и сынишкой обитали в халупе, прилепленной к крутосклону наподобие горской сакли. Таких халуп на окраинах Уфы в былые годы, когда беспаспортный деревенский народ стремился перебраться в города, понастроили немало. Со временем городские власти начали сносить их, переселяя обитателей нахаловок в более или менее благоустроенное жилье, но халупа Николая и Капы как стояла, скособочившись, так и осталась стоять на склоне глубокого оврага неподалеку от железнодорожного вокзала. Если бы сестра и зять Саввы, приехав в город из села, укоренились на одном из солидных предприятий, то и они, возможно, получили бы приличную квартиру, но Капа, покрутившись продавщицей от потребсоюза на Центральном рынке, бросила работу в связи с рождением сына, а легкомысленный и любивший выпить Николай нигде долго не задерживался, то носильщиком на вокзале устраивался, то грузчиком при магазине, то есть там, где квартира ему не светила.
Появление нежданного родственничка Николаю не понравилось: и без постояльца жили в тесноте, к тому же выпивать с ним, так же, как и без него, Савва наотрез отказался. Отношения между зятем и шурином установились напряженные. Вечерами Николай заводил примерно один и тот же пьяный разговор:
— Ну что, герой, не нашел работу? Изжевала, значит, вас мать ваша Родина и выплюнула? Эх, вы! Был бы у меня пулемет — я бы их!..
Кого «их» — Николай не уточнял.
— Заткнись! — взвивалась сердобольная Капа. — И без тебя человеку тошно!
Савва, попривыкнув к своему положению калеки, приискивал работу. Сестра слышала, что есть в городе организация участников афганской войны, посоветовала сходить туда, авось помогут. Савва сходил, вернулся мрачный. Это не по мне, сказал он, там занимаются куплей-продажей, а какой из меня купец! В конце концов устроился разнорабочим — с прицелом на мастеровую должность — на престижном, номерном прежде заводе, без продукции которого ни самолеты, ни космические корабли летать не могли бы.
На заводе дела у него пошли сносно. Савва, не тративший ни копейки на курево или выпивку, отдавал заработок сестре, и Николай, видя это, даже зауважал его и не доставал особо пьяными разговорами.
Но вот страну перекосило, утвердилась, постреляв из танков в Верховный Совет, новая власть, и завод залихорадило. Оказалось, России не нужны свои самолеты, а на космос нет денег. Перестали поступать на завод государственные заказы. Тем не менее рабочие по-прежнему ходили на работу, надеясь получить все дольше задерживаемую зарплату, и Савва ходил, пока не стряслась с ним новая беда. Утром, направляясь на завод, поскользнулся он на обледеневшем крутосклоне, — хромая нога подвела, — кубарем покатился вниз, сильно ударился спиной обо что-то твердое и потерял сознание. Спасибо добрым людям, наткнувшимся на него, вызвали «скорую помощь», отправили в больницу.
В больнице у него начал расти горб, только этого и не хватало, чтобы комплект его несчастий стал полным. Тем временем на заводе провели сокращение штатов, сократили и Савву. Незаконно сократили, не имели на это права, пока лежал в больнице, но кто в ту пору считался с законами!
Из больницы ему некуда было идти, кроме как к сестре. Вернулся к ней, лег на кровать, отвернувшись к стене, пролежал так несколько суток, равнодушный ко всему на свете, даже поесть не вставал.
Капа, плача, взроптала на вышнюю власть:
— Господи, за что ж ты его так?! Говорят, за грехи караешь, а какие у него грехи? Он их еще нажить не успел… Саввушка, ну не надрывай мне сердце, ну скажи, как тебе помочь! Может, живность какую купить, все тебе забота будет, отвлечет от горя? Люди вон собак держат, от тоски, говорят, спасают. Или кур купить? Нет, куры — бабье дело. Ты мальцом животных очень любил, телят, ягнят… Знаешь, я слышала: не так далеко от города один колхоз обанкротился и телят распродает, недорого. Может, съездишь туда, теленочка купишь?
— Зачем он мне? — разлепил губы Савва.
— Ну, бычка откормишь, осенью мясо будет.
— А где его держать? Во дворе у нас двоим не разойтись.
— В дровяном сарайчике место есть, поставишь туда и травку, ветки будешь ему приносить. Вот тебе и занятие…
Задумался Савва, и словно светлый лучик жизни в кромешной тьме его поманил — обернулся к сестре.
— А деньги где взять?
— Саввушка, я не все твои деньги тратила, откладывала на всякий случай… Значит, согласен съездить? Ну пожалуйста!
— Ладно, съезжу.
— Только не торопись. Тебе надо день-другой хорошо поесть, окрепнуть…
Через два дня Савва, сходив в службу трудоустройства, подав заявление насчет пособия по безработице, поехал в колхоз; Капа разузнала, как туда доехать, автобусов в ту сторону ходило много. И вот он в телятнике. Телят еще не всех распродали. Пока Савва разглядывал их, один теленок доверчиво потянулся к нему, решив пожевать полу его куртки. У Саввы дрогнуло сердце, выбор был сделан. Заплатил за теленка, повел его на веревочке к автобусной остановке и только там догадался посмотреть, бычок это или телочка. Оказалось, телочка. Ну, телочка так телочка…
Однако в автобус с теленком его не пустили. Ни в первый, ни во второй, ни в третий… Что было делать, кроме как отправиться в город пешим ходом? Четверо суток вел свое приобретение по обочине шоссе, подкармливаясь наскоро в придорожных кафе, благо недостатка в них не было. Ночевал в поле, прижавшись к теплой спине Маши, Машани — имя это, вернее кличка, первой пришла в голову.
С неделю Машаня провела в дровяном сарайчике, и Савва, все более привязываясь к ней, единственной живой душе, признавшей его полноценным существом и ждавшей его заботы и ласки, ползал по косогору, дергая пыльную, огрубевшую траву. Эх, на луг бы, думал, Машаню выпустить, на росное приволье! Мысль эта завладела им, и он принялся ездить на окраины города, приискивая место, где и Машане было бы хорошо, и ему самому нашелся бы какой-нибудь приют. Так попал он в Дудкино. Роскошные луга в разнотравном уборе очаровали его, а вскоре и какой-никакой приют нашелся. Знакомец мой Венка, случайно встретившись с Саввой, спросил, что он ищет, и указал на заброшенный сарай, в котором сын его Толян с дружком предприняли безуспешную попытку разбогатеть, откармливая поросят. И оставалось Савве прожить несколько месяцев в указанном сарае, а затем, с наступлением холодов, перебраться в садовую сторожку, чтобы оказаться в поле моего зрения.
А мне любопытно наблюдать за людьми, — вглядываться в жизнь человека, обитающего рядом, как неказисто он ни выглядел, по-моему, не менее интересно, чем ездить по дальним странам, разглядывая великолепные чужие витрины. Не мной сказано, что внутренний мир каждого человека равен вселенной. Если вам эта метафора покажется чрезмерным преувеличением, то я готов утверждать, что даже в безвестной миру деревне Дудкино, теперь — бывшей, и близ нее любая судьба — это отражение истории страны со всеми ее зигзагами и изломами.
Но вернемся к нашему Савве. Как сложилась дальнейшая его жизнь? К сожалению, ждал бедолагу впереди новый удар судьбы, связанный с появлением в его избушке женщины по имени Наталья.
В числе последних дудкинцев, переселенных властями в город, получили ордер на квартиру в многоэтажном доме баба Клава, у которой я покупал молоко, ее сын Андрей и невестка Наталья. Но сама баба Клава переезжать категорически отказалась, осталась зимовать в родной избе без крыши — сын снес ее ради получения этой самой городской квартиры. В одиночестве, в тоске баба Клава неожиданно пристрастилась к «зеленому змию», начала спиваться. Весной Андрей силком увез ее в город. Казалось, история с бабой Клавой завершилась счастливо. Но вскоре дошел до нас слух, — добрая слава, как говорится, на месте лежит, а худая по земле бежит, — дошел, значит, до нас слух, что старушка и там пить не перестала, и Андрей пьет, а Наталья, присоединившись к ним, вовсе в одночасье спилась.
Не знаю, что подтолкнуло Наталью к бутылке — раньше она скандалила с мужем из-за его пагубной страсти. Может быть, затосковала по привычному укладу жизни или безделье ее сгубило в городе ведь нет того груза, что женщина несет на своих плечах в деревне. Так или иначе — случилась беда. Врачами-наркологами замечено, что женский организм впадает в алкогольную зависимость впятеро, а то и вдесятеро быстрей, чем мужской, и женщина в деградации на этой почве заходит дальше, чем мужчина, хотя трудно себе представить падение ниже потери человеческого облика.
Наталья, видимо, приблизилась в своем падении к последней черте, даже небезгрешный Андрей не выдержал поведения жены, выставил ее на улицу — иди куда хочешь! По старой памяти пришла Наталья в Дудкино, верней, к тому, что от деревни осталось, походила туда-сюда и торкнулась к Савве:
— Пусти меня к себе пожить, я от мужа ушла, за коровой твоей буду ухаживать, еду тебе варить, а хочешь, так стану тебе женой.
Савва растерялся: то ли счастье ему привалило, то ли черт-те что. Он давно запретил себе думать о любви, не надеялся даже на мимолетную близость с женщиной, не было в его жизни того, о чем рассуждает теперь любая сопливая девчонка, смакуя вслед за эстрадными кумирами завозное слово «секс». Но несмотря на свою отталкивающую внешность, в душе-то он оставался нормальным человеком с нормальными мужскими потребностями. Немного подумав, он сказал:
— Ладно, живи…
Наталья, приняв вид расторопной хозяйки, подмела пол и, потупившись, попросила:
— Дай мне немного денег, тут один садовод, я знаю, торгует водкой, мне надо чуточку выпить, а то я постесняюсь лечь к тебе в постель…
Савва, поколебавшись, дал сорок рублей.
Ночью его впервые ласкала женщина, точней любовница. Наталья не брезговала его телом, во-первых, наверно, потому, что одна выдула потихоньку полбутылки водки, во-вторых, потому, что ночью, по присловью, все кошки серы, в темноте и урод за красавца сойдет.
Утром новоявленная хозяйка, сославшись на головную боль, выпила оставшееся в бутылке и пошла доить Машаню. Вернулась тут же с округлившимися глазами:
— Там это… корова к земле примерзла…
— Как примерзла?!
— Иди посмотри…
Погода в последнее время стояла ясная, несколько дней слегка подмораживало, а этой ночью ударил крепкий мороз, тополевая роща на берегу Уфимки и дубравы за садами закуржавели, стали белым-белы, красотища как в Берендеевом царстве. Но Савве было не до красоты природы, поспешил в щелястую сараюшку, не державшую тепло. Там теленок Машани, тоже телочка, спокойно лежал на остатках сена, а Машаня — на пропитанной навозной жижей земле, примерзнув к ней брюхом, выменем и ляжкой. Как только Савва вошел в сараюшку, корова задергалась, стараясь подняться, но ничего из этого у нее не вышло.
— Зарезать придется, а то сдохнет, и ни коровы, ни мяса не будет, — сказала Наталья, подошедшая следом.
Зарезать? Зарезать Машаню, ставшую для Саввы если не смыслом существования, то поводком, связывавшим его с жизнью?! В смятении Савва не подумал о том, что можно попытаться спасти жалобно мычавшую корову, подрубить вокруг нее лед, подкопать лопатой снизу… Впрочем, если бы и подумал, из этого тоже ничего бы не вышло, Машаня начала бы биться, порвала себе шкуру, вымя и все равно погибла. Лучше уж было зарезать, чтобы не мучилась долго.
— Я не могу ее зарезать, — сказал Савва Наталье.
— Ну найди, кто может!
Она не понимала, что для Саввы убить Машаню — почти то же, что убить родную сестру, и продолжала талдычить свое. В конце концов он сдался, поехал к зятю Николаю, у него-то рука не дрогнет, — поблизости не было никого другого, кто мог бы помочь в таком деле: зима пришла, садоводы разъехались по своим квартирам.
Николай оказался дома, обрадовался, услышав просьбу: и ему мясо перепадет! Живо собрался, до дудкинских садов путь недалек, минут сорок ехать в троллейбусе, затем минут десять пешком под гору до катера, на другом берегу еще пять минут ходу — и все, они на месте.
Савва ушел в тополевую рощу, чтоб ничего не видеть и не слышать. Наталья помогала Николаю. Он, освежевав тушу, набрал себе полный рюкзак вырезки, остальное, разрубив, подвесил в сараюшке, — тут, пока морозно, мясо не испортится, — и ушел.
Когда Савва вернулся в избу, Наталья собиралась пожарить мясо.
— Не надо, — мрачно сказал он, — я не буду это мясо есть, видеть не могу.
— Что же с ним делать?
— Не знаю.
— Сходи завтра в город, может, в каком-нибудь ресторане или кафе согласятся все сразу купить и сами увезут, не выбрасывать же!
На следующий день, помедлив до полудня, Савва снова отправился в город. Походил по ресторанам и кафе, но нигде охотников купить не проверенное санитарной службой мясо не нашлось. Савва запозднился в городе, переправа на Уфимке работала только в светлое время суток, пришлось переночевать у сестры. Пришел наутро в свою избенку, а Натальи там нет. Понял, что она ушла и не вернется, не обнаружив под тюфяком деньги, пенсионные и вырученные за счет продажи Машаниного молока. Заглянул в сараюшку, а там и мяса нет, только шкура и потроха остались.
Савва сел на порог и безмолвно заплакал. В Афгане не плакал, в госпитале, терзаемый дикой болью, не плакал, а тут не выдержал обиды. Уже потом, спустя несколько недель, кто-то ему скажет на переправе, что приехал в тот день Андрей, искал Наталью, отыскал, и они вдвоем перевезли на катере на правый берег какие-то тяжелые мешки, увезли их на подвернувшейся под руку машине. Ясное дело, мясо увезли, но поди теперь докажи это. Что с возу упало, то пропало…
Когда сидел Савва в отчаянье на пороге, в сараюшке замычал голодный теленок. Савва встрепенулся: господи, не все ведь еще потеряно, оставила Машаня себе замену!
И покатилась его жизнь снова да ладом по накатанной уже колее. Правда, Савва теперь наглухо замкнулся в себе, сторонился людей и ко мне перестал захаживать, года два я его не видел, вернее, видел несколько раз лишь издали.
Но как-то пошла моя жена в луга собирать лекарственные травы и вернулась взволнованная. Встретилась ей незнакомая женщина, спросила, не видела ли она корову, запропастилась куда-то. Хозяйка моя ответила отрицательно и поинтересовалась, кто она, эта женщина, мы, мол, всех, кто в ближних окрестностях держит корову, знаем, а ее что-то прежде не замечали. А та: «Я недавно тут замуж вышла, а вон и мой муж идет…» Указала на появившегося на опушке леса Савву, заторопилась к нему. И пошли они рядышком…
Выходит, женился Савва?
Не только, выяснилось, женился. На переправе я услышал разговор, что он новый дом себе строит. Купил еще до окаянной встречи с Натальей сруб, оказавшийся ненужным одному из садоводов, дешево купил, теперь взялся достраивать.
А совсем недавно пришел Савва ко мне справиться, работает ли мое электроточило, топор надо наточить, ширкал, ширкал бруском, а он все тупой. Был Савва весь такой ухоженный, одежда чистая, не то что прежде, и лицо как-то посвежело, пятно на щеке стало незаметней.
— Работает, работает! Давай, — говорю, — быстренько наточу.
— Да я только спросить зашел, завтра с топором приду.
— Ах ты! — огорчился я. — Завтра нас тут уже не будет. Уходим в город до весны, устали зимовать здесь, через час внук должен за нами на тот берег подъехать. Извини…
— Да ладно! Найду еще у кого-нибудь.
— Слушай, Савва, ты, оказывается, женился. Поздравляю!
— Спасибо!
— Хорошая женщина?
— Хорошая… Ну, я пойду, она меня у ворот ждет.
На этом мы и расстались.
Великий все-таки инстинкт заложен в человека: жить, во что бы то ни стало жить, не опускать руки, карабкаться вверх даже из самой глубокой пропасти. Глядишь — и выкарабкался…
Плевое дело
Не перевелись еще у нас смекалистые люди, самородные Кулибины, которые, если захотят, хоть марсоход из бросовых деталей соберут, разве только без электроники — найти подходящую на свалках пока что затруднительно.
Однажды я уже рассказал об умельце, создавшем на основе списанного трактора и автомашины без мотора гибрид, тракторомобиль, прозванный дудкинцами «Тянитолкаем». Теперь расскажу о чуде техники, появившемся в другом месте, в селе, куда я изредка езжу навестить родственников. Назовем его условно трактором, потому что бывший колхозный механизатор Иван Егорович Самохвалов при конструировании этого чуда тоже воспользовался деталями списанных тракторов своего разоренного экономическим кризисом колхоза. Но собранный им самодвижущийся механизм установлен не на обычном для тракторов массивном шасси, а на двух небольших шарнирно соединенных меж собой рамах. На переднюю раму поставлен возвращенный Егорычем к жизни двенадцатисильный двигатель, на задней — рулевое управление и сиденье с емкостью для топлива под ним. Вместе с прицепной тележкой самодельный механизм имеет перед стандартным трактором то преимущество, что может разворачиваться в ограниченном пространстве, двигаться по кривым закоулкам или по лесу, извиваясь среди деревьев, как змея. Поскольку при этом он попыхивает дымом из направленной вперед выхлопной трубы, быстро нашлось прозвище для него — Змей Горыныч.
С ним, Змеем Горынычем, Иван Егорович горя не знает. Нужно подвезти для дворовой живности сено-солому либо урожай картошки с выделенного ему, как пенсионеру, участка в поле — нет проблем. Он и соседям что надо подвезет, не бесплатно, конечно, отношения меж людьми теперь рыночные, и солярку даром, как прежде, не нацедишь из колхозной цистерны, но плату он берет по совести, умеренную. Поэтому-то пришел к нему с поклоном бывший агроном Вадим Сергеевич:
— Егорыч, выручи!
Срубленную из осины баню Вадима Сергеевича источил древоточец, из стен белый порошок сыплется. Неплохо бы, подумал он, новую, сосновую поставить. А почему бы и не поставить? Хотя реформы последнего времени вышли для большей части народонаселения боком, свободный рынок упростил решение некоторых жизненно важных задач. Скажем, приобрести стройматериалы теперь несложно, были бы только деньги. Предприимчивые люди, мало-мальски обзаведясь ими, взялись за топоры и пилы, строят себе новые дома, а успевшие разбогатеть возводят чуть ли не замки.
Семка Чумаков, живший через три двора от Вадима Сергеевича, занявшись предпринимательством, отгрохал в сторонке от всех, у чудного озера, трехэтажный кирпичный особняк. Начал с торговли в киоске продуктами питания, ездил за ними на еле живом «Москвиче» на оптовые базы, скопил капиталец, купил десятитонный «КамАЗ», расширил дело, именовавшееся раньше спекуляцией, основал сам оптовую базу для обслуживания мелких торговцев и теперь, говорят, ворочает миллионами.
С пенсионными деньгами Вадима Сергеевича особо не размахнешься, но если потратить их с умом, подыскав самые дешевые материалы и услуги, баню построить можно. Припомнил Вадим Сергеевич свои старые связи, пошел в лесничество к давнему знакомому. Лесник предложил по божеской цене лес на корню, по доброте душевной свозил Вадима Сергеевича на собственном мотоцикле в лесной массив, раскинувшийся километрах в пятнадцати от села, походил по чащобе, выбрал прямоствольные сосны, пометил клеймом.
— Вали их, Сергеич, выволакивай к дороге, а там уж грузовик наймешь, — сказал лесник и шутливо добавил: — Когда построишь баню, с удовольствием попарюсь у тебя. Знаю, спиртное ты принципиально не употребляешь, но кваском, надеюсь, угостишь.
— Ладно уж, разорюсь на что-нибудь покрепче, — пообещал Вадим Сергеевич. На его хмуром от забот лице расцвела улыбка.
Итак, надо было свалить деревья и вытащить бревна на дорогу. Ну, свалить, положим, Федька Комолов свалит, он бензопилой на выпивку зарабатывает, помани его бутылкой — бегом побежит. А как вытащить? Никакая машина в чащу не пройдет. Разве лишь Змей Горыныч Ивана Егоровича. Кстати, есть у него и бензопила…
С этим и пришел бывший агроном к бывшему механизатору.
Самохвалов, сухощавый, жилистый старик невысокого роста, выслушав просьбу, покровительственно похлопал возвышавшегося над ним на полголовы дородного агронома по плечу:
— Плевое, Сергеич, дело, сделаем!
На следующий день около 10 часов утра они прибыли к месту работы. Егорыч, демонстрируя возможности Змея Горыныча, с ходу заехал в глубь леса.
— Приехали! Показывай, где твои деревья!
Вадим Сергеевич, кряхтя, слез с прицепа, — будь он неладен, чуть душу не вытряс, — глянул по сторонам.
— Вроде бы вон там, пойдем посмотрим.
Пошли. Идут, идут, а помеченных деревьев не видно. Что за чертовщина?!
— Давай так: ты иди в ту сторону, а я пойду в эту, — предложил Вадим Сергеевич. — Кто найдет — подаст голос.
Разошлись.
Ходил, ходил Вадим Сергеевич, то зигзагами, то кругами — и уже на грани отчаяния увидел затесы на стволах.
— Эге-гей, Егорыч! — закричал он. — Я нашел, иди сюда!
Ни звука в ответ.
— Эге-ге-е-ей!..
Покричал минут пять, а то и десять — не откликается Егорыч. Что делать? Придется поискать его.
Скоро сказка сказывается, да не скоро, как известно, дело делается. Невесть сколько времени кружил Вадим Сергеевич по лесному массиву, эгегейкал, аукал, пока напарник не откликнулся:
— Тут я!..
— Куда ты запропастился, что не откликался? — напустился на него Вадим Сергеевич.
— Так это… заблудился я, етить их коленвалом!
— Кого — их? — машинально спросил Вадим Сергеевич.
Егорыч на минутку задумался, взглянул в пасмурное небо и нашел ответ:
— Звезды.
— Какие звезды? При чем тут звезды?
— При том, что ни солнца, ни звезд не видать, а то я бы сориентировался. Я же всю жизнь в поле провел, в лесу теряюсь.
— Да ну тебя! — рассердился Вадим Сергеевич. — Айда сходим за трактором.
— А куда идти-то, в какую сторону?
В самом деле, куда идти, в какой стороне искать Змея Горыныча? Водил их леший по лесу, водил и совсем сбил с толку.
— Туда…
Вадим Сергеевич произнес это неуверенно, он ведь тоже всю жизнь, образно говоря, прожил на полях, в лесу ориентировался плохо. Но Егорычу не оставалось ничего другого, кроме как довериться его чутью и последовать за ним.
Поплутали среди деревьев еще с часок, да без толку: Змей Горыныч будто провалился сквозь землю.
— Та-а-ак… — протянул Вадим Сергеевич, уже тяжело дыша. — Давай подумаем. По школьным еще урокам я помню, что мох растет на деревьях с северной стороны. Смотри, вот он, мох… Мы ехали с севера на юг, значит, надо сейчас пойти на север, выйти на опушку леса. Там отыщем след от колес, он приведет нас к трактору…
— Точно! — обрадовался Егорыч. — Голова у тебя, Сергеич, работает. С такой головой хоть в Государственную Думу!
Спустя еще часок пропавший Змей Горыныч был обнаружен там, где его оставили. Теперь предстояло снова отыскать помеченные лесником деревья. А время давно уж перевалило за полдень.
— Знаешь что, — сказал Вадим Сергеевич, — а ну их, эти сосны! Я за них еще не заплатил. Как думаешь, простоит моя старая баня еще лет пять?
— Простоит! — не колеблясь заверил Егорыч.
— Вот и ладно, на мой век хватит. Поехали домой!
— Поехали, етить их коленвалом!
Тут как раз выглянуло из-за туч солнце, мир посветлел, и на душе у стариков стало легко и весело.
Находка
Однажды весной, устроив субботник, мы, садоводы, выкопали на пустыре за воротами нашего коллективного сада глубокую яму для отслужившей свой срок всякой всячины от пищевой упаковки и прохудившихся леек до стоптанной обуви и окончательно отказавшихся работать телевизоров, чтобы не валялось все это где попало. И поручили сторожу время от времени сжигать скопившийся в яме хлам.
Придя как-то туда с очередной порцией мусора, я обомлел: кто-то вывалил возле ямы груду разнообразной литературы. Случалось прежде, что после паводков, когда взбухшая Уфимка добиралась до наших жилищ, садоводы выбрасывали кипы сопревших газет, но в этой груде лежали аккуратно связанные в пачки номера журналов, в том числе журнала «Вокруг света», и книги, книги, сухие и чистые — с десяток статистических справочников по разным странам мира и вдвое больше литературы художественной.
Боже мой, у кого поднялась рука выкинуть такое богатство на свалку?! Можно было лишь предположить, что кто-то, любовно и целеустремленно собравший библиотеку по интересовавшим его темам, спешно продал свой участок, уехал, оставив собранное в садовом домике, а новые хозяева, по причине равнодушия к чтению, сочли доставшееся им наследство ненужным. Меня же неожиданная находка взволновала настолько, что сердце бешено заколотилось. Набрал в охапку, сколько мог унести, журналов и книг, потом еще раз пришел за оставшимися.
Перебирая обретенные чудесным образом книги, я обнаружил среди прочих сочинения Петра Кудряшева, литератора пушкинских времен, служившего в воинских гарнизонах глухого тогда Оренбуржья. Сочувственно приняв идеи декабристов, Петр Михайлович увлекся краеведеньем, овладел татарским и казахским языками, пытливо изучал жизнь, быт, обычаи населения наших краев, поэтому его рассказы и повести не были чистым вымыслом, отражали изученные им жизненные реалии.
Я с интересом прочитал его повесть «Искак» — о приключениях каргалинского юноши, влюбленного в красавицу Фатиму, и вдруг меня озарило: так это же повесть о моем прапра… — не знаю, сколько раз надо повторить это «пра» — дедушке Исхаке, автор изменил в его имени лишь одну букву.
Башкиры считают, что каждый человек должен поименно помнить своих предков до седьмого колена. Я в молодости относился к своей родословной легкомысленно. Более того — сознательно пренебрегал ею. Моя осведомленность по этой части не шла дальше двух дедов, по отцовской и материнской линии, да и ими я похвастаться не мог. Хорош был бы рьяный комсомолец, хвастающийся дедами-священнослужителями!
Дело в том, что дед мой по отцу, Хажи-ахун, имел сан, соответствующий сану православного архиерея. Он ведал довольно большим числом мусульманских приходов, прослыл в народе святым. Было это очень давно, в доисторические в моем представлении времена, так что я родственных чувств к деду не испытывал, мне даже казалось, что я никакого отношения к нему не имею. Он умер еще до Первой мировой войны, оставив моего шестилетнего отца сиротой.
Что касается Вали-ходжи, деда со стороны матери, был он карыем в Татарских Каргалах. Карый — знаток Корана. Дед Вали совершил хадж в Мекку, знал Коран наизусть и специальной Грамотой был наделен правом произносить-пропевать суры Священной книги на больших собраниях верующих. Со слов матери я знал, что в 1918 году дед Вали под влиянием революционных событий публично разорвал свою Грамоту, отказался от сана карыя. Но это его в моих глазах не оправдывало. Вот если бы он стал красным командиром или красным партизаном, было бы другое дело. Но ни тем, ни другим он не мог стать по возрасту, не говоря уж о религиозных убеждениях, хотя и в преклонных годах показал себя молодцом: моя мама родилась от второго его брака, когда ему было под 70. Тем не менее дед Вали тоже умер задолго до моего рождения, оставив бабушку в нищете. Мама с 8 лет жила в прислугах у родной тетки.
Это — все, что было мне известно о людях, которым я обязан своим появлением на белом свете. С этим бы и покинул его, не расскажи русский писатель Петр Кудряшев историю, героями которой оказались мои далекие предки. Уточню: предположительно, мои.
История, рассказанная Петром Михайловичем, началась с того, что царь Иван Грозный овладел Казанским ханством, после чего один из отпрысков ханской семьи ушел в партизаны. Извините, это мне захотелось назвать знаменитого разбойника Мустафу партизаном, звание «партизан», знаете ли, звучит возвышенней, чем «разбойник». Славно поразбойничал Мустафа, немалое богатство досталось его наследникам. Через несколько поколений оно, заметно поубавившись, перешло в руки предприимчивого казанца Сеита.
Сеит, разъезжая по торговым делам, присмотрел красивое местечко близ Оренбурга, купил его недорого у башкир и основал на тихоструйной, богатой рыбой реке Сакмар татарское поселение, поначалу носившее название Сеитов посад. Сеитов посад, переименованный впоследствии в Каргалы, известен, между прочим, тем, что наезжал туда со сподвижниками крестьянский «царь» Емельян Пугачев, чтобы погулять-повеселиться. Он будто бы даже сыграл свадьбу с местной татарочкой…
Но вернемся к Сеиту, верней, к его сыну Исхаку и красавице Фатиме. От них пошли в Каргалах Исхаковы. Моя мама в девичестве, мой дед Вали, его дед и дед деда носили эту фамилию. Возможно, если и не все они, то некоторые были священнослужителями, просили Всевышнего простить грехи их предка-разбойника. Согласно легенде, поведанной кем-то Петру Кудряшеву, неприкаянная душа Мустафы, превратившись в привидение, досаждала его потомкам. Теперь оно, привидение, добралось, кажется, и до меня. Шучу, шучу! Неожиданное открытие, сделанное благодаря найденной на свалке книге, развеселило меня. Ничего, что в моей родословной наряду со святыми значится и великий грешник. Если подкараулит меня на узкой тропе кто-то из нынешних разбойников, — а их развелось, сами знаете, видимо-невидимо, — я скажу ему:
— Мы с тобой одной крови, ты и я!
И он не тронет меня. Может быть, не тронет. Ведь услышав этот пароль, дикие обитатели джунглей не трогали героя по имени Маугли. Мы в своей свободной и демократической стране (кое-кто тут добавляет: с криминальным уклоном) от законов джунглей ушли пока что недалеко.
Напоследок мой вам совет, друзья: читайте больше. Авось и вам откроется что-нибудь такое, от чего ваша жизнь станет веселей. И в своей родословной покопаться нелишне: вдруг да вы обнаружите, что где-то за вашей спиной в длинной колонне ваших предков стоит человек необычной судьбы или даже иной, чем у вас, национальности, как за Пушкиным — эфиоп, за Лермонтовым — шотландец, за Аксаковым — татарин… И окажется, что в этом мире вы связаны с гораздо большим, чем вам представлялось, кругом людей. Вы станете богаче.
Угасают сады…
Самой первой яблоне в моем саду сейчас под сорок — возраст для яблонь старческий. Лет пять уже порываюсь спилить ее, потому что перестала радовать урожаями, не сгибаются ветви к осени под тяжестью краснобоких плодов, да все жалею старушку. Тужится она изо всех сил, стоит весной в белой цветочной кипени, ради этой красы и откладывал я исполнение приговора на год, потом еще и еще. И думал о себе в сопоставлении с нею: и меня ведь неумолимое время приближает к сроку, когда слечу с древа жизни осенним листком, как многие, с кем бок о бок сажал молодые яблоньки.
Выйду иногда на свою садовую улочку и стою в печальном одиночестве. Из шести участков на четной стороне лишь мой более-менее обихожен, остальные дичают, заросли бурьяном. Не звенят уже вокруг веселые детские голоса дети, а затем и внучата выросли, им играть в компьютерные игры интересней, чем жить в саду. Только три-четыре раза за лето приедут на заброшенный участок наследники его умершего или обессиленного старостью хозяина, сбегают на реку искупаться, пожарят шашлык, пошумят-повеселятся и уедут. Скажешь им: хоть бы несколько грядок весной вскопали, что-нибудь посеяли, — а они смеются, дескать, зачем канителиться, проще сходить на рынок, купить за полсотни рублей столько, к примеру, моркови или лука, сколько ты, дед, вырастишь, горбатясь над грядкой все лето.
Двух вещей молодые не понимают. Во-первых, откуда возьмутся на рынке тот же лук или морковь, если никто не будет их выращивать? Во-вторых, между тем, что ты сам вырастишь, и тем, что купишь, большая разница. Ну, скажем, как между материнским молоком и искусственным питанием для младенца. Исстари народ называет землю матерью, но не доводилось мне слышать, чтобы этим святым словом обозначили казенную детскую кухню.
Да и не в еде только дело. Горожанин сажает яблони и копается у грядок не столько ради насыщения желудка, сколько для утешения тоскующей на асфальте души. На своем махоньком садовом участке ты снова — дитя природы, какими были твои далекие предки, и счастлив, как ребенок, припавший к материнской груди. Близость к земле доставляет удовольствие, ни с чем другим не сравнимое. Удовольствие удваивается общением с такими же, как ты, любителями покопаться в земле. Много добрых соседей и приятелей появилось у меня в садоводческом товариществе. Трудно в зрелые годы обрести друзей взамен порастерянных — кто уехал далеко, кто взлетел высоко по должностной лестнице — друзей юности. А я их обрел.
Обрел и вновь потерял…
Ах, Женя, Женя, дорогой мой Евгений Константинович, как мне сейчас не хватает тебя! Иной раз встану утром и, забывшись, иду по привычке в сторону твоего дома, пока не остановит резкая, как удар под дых, мысль, что уже не встречусь с тобой, и никогда больше ты не скажешь мне чуть иронично:
— Эй, татарин, где ты пропадал? Мы с Фаритом с ног сбились, разыскивая тебя!
В «татарине» не было ничего обидного, слово это подчеркивало нашу близость, дающую право на шутливое обращение друг к другу. Тут же, бывало, возникал третий из нашей троицы, Фарит, и, напустив на лицо строгость, выговаривал мне:
— Записываем тебе, бригадир, прогул! Почему утром на рыбалке не был?
Бригадиром Фарит называл меня потому, что я первым поставил прикол на Уфимке. В те времена еще водилась в реке напротив наших садов крупная рыба. Это теперь две-три сорожки за утро — большая удача, оскудела Уфимка, речники перестали очищать фарватер, ямы, где могла стоять рыба, обмелели, заилились, замусорились, и браконьеры все, что можно выцедить из реки, выцедили дешевыми китайскими сетями, а тогда я ходил на рыбалку будто в магазин, каждое утро пару шустрых подъязков, несколько подлещиков, а то и хорошего леща домой приносил. Вот тогда и подошел ко мне поинтересоваться моими успехами садовод из соседнего товарищества, красивый черноволосый, чернобровый мужчина, что называется, во цвете лет, по обличию вроде и русский и нерусский (потом выяснится, что звать его Женей, что по отцу он — грек, по матери — русский).
Примерно тогда же обратился ко мне недальний сосед Жени Фарит, по выговору — западный башкир, попросил совета, где бы и ему поставить прикол. Я показал ему, а затем и Жене места, не занятые другими прикольщиками, по утрам, еще затемно, стал мимоходом будить их, чтобы не проспали короткое время активного клева, — как бы взял на себя обязанности бригадира.
Так завязалось знакомство, положившее начало нашему маленькому интернационалу. Человеку общение с другими людьми, товарищество и дружба необходимы сами по себе, как всему живому необходим солнечный свет, но нашему сближению способствовали и меркантильные в какой-то мере интересы. Садовод не может обойтись без советов более опытных соседей, или, положим, понадобится ему инструмент, которого у него нет, так к кому же он обратится за нужным, как не к соседям? В товариществе «Дубки» люди шли и за тем, и за другим чаще всего к Жене Тонгулиди.
Дело в том, что Женя был, пожалуй, самым крепким в нашей садоводческой округе хозяином, о чем свидетельствовал его видный уже издалека просторный, высокий дом под железной крышей. К слову сказать, когда он строил этот дом, председатель товарищества сильно ему докучал, требуя не превышать предусмотренные тогдашними инструкциями размеры садовых строений, а то, мол, придут проверяющие и нагорит прежде всего ему, председателю. Терпел это Женя, как потом, смеясь, мне рассказывал, терпел и в конце концов взорвался.
— Слушай, — сказал он председателю, милицейскому майору в отставке, — построить курятник вместо дома ты меня не заставишь. Если придут проверяющие с их дурацкими инструкциями, я сам с ними разберусь, а если еще раз подойдешь с нотациями, то — будь что будет — снесу твою башку вот этой лопатой! — И показал лопату, которой размешивал цементный раствор. Все, отпал от него председатель, знал, что Евгений Константиныч слов на ветер не бросает.
Кроме дома поставил Женя на своем участке остекленный парник, добротную баню, пристроив к ней кирпичный гараж для «Муравья» — мотороллера с кузовом, бревенчатый сарай, служивший мастерской и хранилищем для всевозможных слесарных и столярных инструментов. И чего только еще у него не было! Сварочный аппарат, мотопила «Дружба», электроплуг собственной конструкции, кормодробилка с электроприводом (понадобилась в пору ельцинского правления, когда народ, испуганный надвигающейся на страну нуждой, кинулся разводить в садах кроликов, уток и кур). Но главным предметом всеобщего восхищения и зависти была его циркулярная пила на мощной станине, позволявшая распиливать на доски и брусья выловленные из реки бревна. Для всего этого требовалась значительная территория, поэтому Женя расширил свой участок, частично засыпав примыкающий к нему карстовый провал, навозил на «Муравье» землю с пустыря от выкопанных для сбора мусора ям.
Уму непостижимо, откуда брались у него силы и на строительство, и на обслуживание обширного хозяйства, ведь одновременно он работал в городе и выполнял хлопотные обязанности электрика в своем товариществе. Уходил в город на работу в семь утра, возвращался в сад к семи вечера, и оставались у него на все про все лишь вечерние часы да выходные дни, когда хотелось еще и рыбу поудить, и телепередачи посмотреть, и книги почитать — был он страстный книгочей. Работал Женя в управлении механизации строительного треста обмотчиком — так, кажется, называется его специальность, проще говоря, возвращал к жизни сгоревшие электродвигатели различных строительных механизмов и слыл в Уфе одним из лучших специалистов по этой части. Отсюда и энергонасыщенность его садового хозяйства.
Циркулярная пила побудила меня после знакомства с Женей сделать следующий шаг к сближению с ним. Осенью 90-го года было объявлено, что население может бесплатно воспользоваться для своих нужд лесом, растерянным во время молевых сплавов и бесхозно лежащим на берегах рек, заодно очистив их. Я и воспользовался, решил построить себе в саду теплую избу вместо дощатой халупы. Не видя особой разницы между тем, что лежит на берегу, и тем, что плывет по воде, набрал, сколько нужно, осиновых бревен, за зиму поднял сруб и весной попросил у Жени разрешения уквадратить его циркуляркой бревешки на стропила.
— Возьми мою тележку, тащи бревнышки, — сказал Женя. — Только к агрегату я тебя не допущу, сам опилю, циркулярка — вещь опасная, вон Саня мой чуть без руки не остался.
Саня, его сын, ходил с перевязанной правой рукой — раскроил большой палец.
На следующий день в знак благодарности за услугу я принес Жене бутылку коньяка. Он обиделся:
— Я что — барыга или алкаш? Или деньги тебе девать некуда?
— Но, Женя, ты же доброе дело для меня сделал, сам работу выполнил. Труд должен оплачиваться, разве не так?
— Ну ладно, — согласился он. — Пусть постоит в шкафу, выпадет случай — посидим вместе.
Случай долго не выпадал.
У меня не было досок для настилки пола, но повезло выловить из реки сосновое бревно почти полуметрового диаметра. Вернее, выловил его один из моих знакомцев и уступил мне, не найдя ему применения, потому что бревно было полое, сердцевина сгнила. А мне оно сгодилось. Я разделил бревно на три части, расколол, перетаскал на свою улочку и принялся вытесывать топором плахи, чтобы, обстругав их затем рубанком, превратить в половицы.
Женя, увидев меня за этим делом, подошел полюбопытствовать, чем я занимаюсь. Удивленно покачал головой:
— Ты прямо как Робинзон Крузо, будто на необитаемом острове живешь. А циркулярка моя для чего?
— Неудобно ведь, Константиныч, все время тебя беспокоить.
— Неудобно штаны через голову надевать!.. Сейчас я «Муравья» своего подгоню, перевезем ко мне и распилим. А то ты месяц с этим проваландаешься, и мало того, что руки себе отобьешь, еще и половину древесины в щепки переведешь. А древесина ничего, здоровая…
…Пока распиливали, хозяин — у станка, я — на подхвате, пришел Фарит, принялся резать стекло для заложенной Женей второй теплицы. У Жени топилась баня, превосходная, надо сказать, баня на финский манер, то есть с сауной, и, когда мы завершили работу, Женя предложил побаниться втроем.
— Вот и случай, — сказал он, глянув на меня, — распечатать твой коньяк. Посидим, поговорим…
Хорошо, душевно посидели. В предбаннике на небольшом столике запел электрический самовар, и мы, разомлев в сауне и чуть-чуть захмелев от коньяка, долго пили чай, беседуя о житье-бытье. Всем троим это очень понравилось, и с тех пор повелось баниться втроем у Жени, хотя и у меня, и у Фарита были свои баньки. Раз в неделю засиживались до глубокой ночи за чаем и дружескими разговорами.
О чем мы говорили? Да о чем угодно. Женя прекрасно разбирался и в житейских делах, и в политике, и, к некоторому моему удивлению, в литературе. Как я уже упомянул, он был страстный книгочей, я — тоже. О какой бы книге из тех, что на слуху, я ни упомянул, Женя высказывал обоснованное суждение, что для рядового рабочего, хотя бы и со средним образованием, было, на мой взгляд, не совсем обычным явлением. И когда он успевал столько читать?
Правда, когда заходил разговор о книгах, Фарит скучал, он не был начитан, как мы с Женей, к тому же русским языком владел по школьной мерке на «троечку», говорил замедленно, тщательно подбирая слова. Фарит, оказалось, тоже редкостный, как Женя, мастер в своем деле, столяр высшего разряда, даже удивительно, что они приняли меня, неумеху, в свою компанию как равного себе. Но из-за недостаточной начитанности Фарит, видимо, испытывал неловкость и для самоутверждения, преодоления чувства неполноценности принимался хвастаться своими былыми знакомствами в высоких сферах.
Его, как лучшего столяра треста, послали однажды наладить дверь в кабинете первого секретаря обкома КПСС Шакирова. Шакиров Фарита запомнил и затребовал потом на отделку своей квартиры.
— Строгий, скажу я вам, был человек, но с рабочими разговаривал вежливо, — ударился как-то в воспоминания Фарит. — И Королев такой же был…
— Какой Королев?
— Который главный конструктор космоса. Я с ним, братцы, вот как с вами, лицом к лицу разговаривал.
— Иди ты! И где же ты с ним встретился?
— А я в армии, до того как отправили в ГДР, служил под Москвой. Там, зная, что я столяр, послали меня с несколькими ребятами подремонтировать одну дачу. Ну, хозяин там по-простецки поздоровался с нами, спросил, кто из нас откуда призван, какие на гражданке были у нас специальности. Мы не знали, кто он, потом уж, когда начали печатать его портреты в газетах и показывать по телевизору, я его узнал, и городок тот теперь называется Королев… Так что с ба-альшими людьми я встречался…
— Ладно уж тебе хвастаться, — сказал, усмехнувшись, Женя. — И у меня были знакомые не хуже. Вот работал со мной один еврей, Ароном звать, редкий для их нации простой работяга, тоже строгий товарищ. Когда приходил к нему с просьбой неприятный ему человек, Арон говорил: «А сумочка у тебя есть? Хрен тебе в сумочку!» Кто твоего Шакирова теперь добрым словом помянет? А Арона в нашем управлении все помнят и жалеют, что он уехал в Израиль. И я по его примеру нет-нет да насчет сумочки спрошу…
Это уж точно. Был такой случай. Зашла к моей жене соседка, попросила одолжить пакетик черного перца горошком, надо было ей что-то замариновать. У нас перца не нашлось, хозяйка моя посоветовала обратиться к Неле, Жениной жене, мол, у них всегда все в запасе есть. Неля одолжила, соседка пообещала вернуть долг через несколько дней, но не вернула. Недели через три узнал об этом Женя и взвился. Сказал мне:
— Что за люди твои соседи?! Придут еще ко мне, так хрен им в сумочку! Не подумай, что мне этого несчастного пакетика жаль, — ненавижу необязательных людей. Необязательный человек — он и непорядочный. Почему я наши власти и прежде не любил, а теперь тем более не люблю? Потому что там сидят непорядочные люди…
В наших разговорах за чаепитием в Женином предбаннике часто затрагивалась политика нынешних властей.
— В России всегда воровали, но чтоб так нагло, как теперь, никогда еще не было, — сердился Женя. — В верхах совесть начисто потеряли, не краснеют, даже когда за руку их схватят. Плюнь им в глаза — скажут: божья роса…
— Сталина на них нет, — сказал Фарит.
— Или маршала Жукова, — поддержал его я. — Я слышал, Жуков за несколько ночей очистил Одессу от жулья. С согласия Сталина приказал расстреливать застигнутых на месте преступления жуликов без суда и следствия…
У Жени вдруг зрачки сузились, кольнули нас оттуда острые лучики.
— Вы, ребята, о Сталине при мне лучше не упоминайте, — выдохнул он. — Я бы его самого — без суда и следствия, как он моего отца…
Отец Жени, политэмигрант, каким-то образом попал в Уфу, женился и осел здесь. В 37-м был расстрелян как враг народа, реабилитирован двадцать два года спустя. Женя отца не помнил в том смысле, что в памяти его черты не запечатлелись, но образ в сердце сына жил, и Женя не простил Сталину своего сиротства.
Я тоже рос без отца, но мой погиб в бою, на Калининском, полагаю, фронте. Оттуда пришло его последнее письмо. Где его могила — не знаю. Получила мать извещение, что он пропал без вести. Я безумно тосковал о нем, пытался выяснить, где, при каких обстоятельствах погиб, — безуспешно. Может быть, в его минометный расчет угодил вражеский снаряд. Или лежит он среди тысяч солдат, до сих пор не преданных по-человечески земле… Вину за свое сиротство я возложил на Гитлера. Каких только казней для этого нелюдя мы, ребятня, не придумывали, но никакая воображаемая казнь не могла погасить нашу ненависть к нему, утолить жажду мести. А имя Сталина утвердилось в нашем сознании рядом со словом «победа». Поэтому мое мнение о Сталине несколько расходилось с мнением Жени.
Но Женя был безусловным лидером в нашем триумвирате, и коль он сказал — не упоминать при нем имя генералиссимуса, мы больше не упоминали. Если Женя решал, что завтра пойдем рыбачить, значит, шли рыбачить, а если в лес заготавливать дрова на зиму — значит, в лес.
В окрестных дубравах, медленно, но неотвратимо гибнущих то ли из-за перезрелости, то ли под воздействием экологического неблагополучия близ большого города, сухостойных и поваленных ветрами деревьев не счесть. Местный народ смотрит на это пока что спокойно, как тот беспечный хозяин в башкирской пословице, у которого арба сломается, так на дрова пойдет. Упавшие деревья подъедает гнил ь, но на дрова они годятся, пили да пили, конечно, с разрешения лесника. Лесник наш, добрый человек по имени Алмас, впоследствии уволенный с этой должности за доброту, познакомившись с Женей, сильно зауважал его и препятствий в заготовке дров нам не чинил.
Мы с Фаритом распиливали «Дружбой» стволы валежника, а Женя вывозил чурбаки на своем «Муравье» и для себя, и для нас. В последний раз навозил он мне дров на три зимы вперед. Да не понадобились они, до сих пор лежат в поленницах.
Потерял я друзей своих незаменимых, честных и бескорыстных, готовых прийти на помощь в любой час дня и ночи, и стало мне несносно зимовать в своем саду. Раньше хоть малая, да забота была, приглядывал за хозяйством Жени, к его приходу на выходные дни затапливал у него печь, согревал дом…
Болезнь подкралась к Жене, как всегда это случается, нежданно-негаданно. Заболело у него в паху, решил, что невзначай ушибся и сам не заметил, ладно, пройдет. Но боль не проходила. Пришлось обратиться в районную поликлинику. Поводили его по кабинетам врачей, причину боли не смогли определить, дали направление в онкологический диспансер. Там после долгого обследования назначили операцию, вырезали распухший лимфоузел. Женя в волнении ждал, каков будет результат лабораторного анализа опухоли.
— Результат нехороший, — сказал врач, пряча глаза. — Будем лечиться…
— Рак? — спросил Женя.
— Не будем терять надежду…
Значит, рак…
Какая несправедливость судьбы! Как ни посмотри, образ жизни у Жени был здоровый, не курил, не пил по-черному, ну, рюмку-другую выпить в праздничный день или вот иногда с нами не отказывался, и вдруг — смертный приговор!
Хотел было я рассказать, как долго и мучительно таял он на наших глазах, но зачем? Зачем травить душу себе и другим? Скажу только, что не терял он мужества, не жаловался, не ныл, сохранял достоинство. Несколько раз выписывали его из больницы и вновь укладывали на курс химиотерапии. Мы с Фаритом, конечно, навещали его, и не одни мы. Натаскали ему люди, знавшие его, гору фруктов и пакетов с соками, он протестовал: куда столько! Я задумался, чем бы таким особенным его обрадовать, и отнес пару подлещиков, приготовленных способом горячего копчения. Женя в самом деле обрадовался, глаза его заблестели.
— Знаешь, чего мне сейчас больше всего хочется? Посидеть на берегу с удочкой, — сказал он.
И посидел месяца за полтора до кончины, когда отпустили его ненадолго из больницы, пожелтевшего, облысевшего, — выпали его красивые курчавые волосы из-за этой самой химиотерапии. Дело было в августе. Женя тепло оделся, надел валенки с галошами, чтобы не промочить ноги, и пошел на берег реки, взяв кроме удилища небольшую скамеечку. Просидел полдня, надергал сколько-то баклешек — так себе рыбешка, щучий корм — и вернулся в сад со счастливым лицом.
Женя умер в начале октября у себя в городской квартире. Поздно вечером позвонили Неле из больницы:
— Встретьте, пожалуйста, вашего мужа, мы его выписываем. Машину предоставим…
Видели врачи, что близок конец, и выпихнули его из больницы за час до смерти, чтобы не у них, а дома умер и не попал летальный исход в их больничную статистику…
Еще не успел я оправиться от этого горя — случилась новая беда: свалил Фарита инсульт.
Он остался жив, следующим летом несколько раз побывал в своем саду и все пытался подшутить надо мной. Пришел с предложением:
— Я в лесу присмотрел несколько упавших дубов, айда-ка сходим, распилим.
Какое уж там пилить, еле на ногах держался. Чуть поздней у себя на участке упал при мне в обморок. Придя в себя, попросил не сообщать об этом его жене и детям. Но дочь у него — опытный терапевт, и дети прекрасно знали, в каком Фарит состоянии. Они и постановили на семейном совете продать сад, чтобы у отца не было соблазна уходить туда. За ним постоянный присмотр нужен…
И вот стою я на своей садовой улочке в печали, и представляется мне, что мир рушится. Но это лишь мой мир рухнул, а жизнь продолжается.
Еще будут цвести наши сады, только не знаю — долго ли. Пожалуй, постигнет их та же участь, что и переименованную в поселок деревню Дудкино. Официально поселка теперь нет, садоводы не в счет, в городском бюджете не предусматривается дотация на содержание Дудкинской переправы. Управление речных переправ сократило ради экономии средств время работы нашего катера летом (теперь Женя не смог бы ходить на работу из сада), а на зиму катер вовсе уйдет, не будет, как прежде, дежурить на коварной реке.
Садоводы приходят к мысли, что это преднамеренная политика — нас, стариков, хотят выжить из пригородной зоны. Замечено: приезжали люди на иномарках, окидывали наши сады оценивающим взглядом. К Уфимке пробивают тоннель, чтобы напрямую соединить город с трассой, задуманной когда-то как магистраль Москва — Пекин. Когда соединят, подъезд к нашим садам упростится. Мы не владельцы здешней земли, считаемся арендаторами, городским властям не составит труда согнать нас с нее, с тем чтобы продать людям побогаче, чем мы. Деньги, деньги, все теперь решают деньги…
Свято место не бывает пусто, возведут толстосумы особняки, похожие на средневековые замки, как возвели уже во многих других местах, и начнется здесь иная жизнь. Счастливая, нет ли — сказать трудно…