Территория тьмы — страница 26 из 59

Слава одного рода миновала. Пора другого блеска — базарного — еще не пришла. Но она уже близилась. «Можете даже не подсказывать, сэр. По вашей одежде и по вашему выговору я уже догадался, что у вас английские вкусы. Зайдите ко мне, и я покажу вам мои коврики в английском вкусе. Глядите. Вот это в английском вкусе. Уж я-то знаю! А теперь поглядите-ка вот на этот. Он очень тяжелый, индийский и, разумеется, хуже…»

Любимое и самое замечательное место встреч в Кашмире

РЕСТОРАН ГАВ — ЗАНИМАЕМ ПЕРВЫЕ МЕСТА

У микрофона Тони-Привет-Друзья

Со всеми Пятью Боперами

Посетителей ждут 36 сортов мороженого

ПЕЙТЕ НАПИТКИ

В НАШЕМ ЗОЛОТОМ БАРЕ ПОД ЗВЕЗДАМИ

Так зазывали листовки. А вот и само «место встреч» — новое, современное здание — «самое веселейшее», как говорилось в другой брошюрке, «самое отличное в округе». Для Тони и Пяти Боперов было еще рановато. Я заказал литр дорогого индийского пива и посидел в тишине, стараясь выбросить из головы утренние встречи.

Потом я прошелся по пыльной Резиденси-роуд, разговорился с бородатым стариком-книготорговцем. Он оказался бакалавром гуманитарных наук, бакалавром юриспруденции из Бомбея, беженцем из Синда. Он сказал, что ему восемьдесят лет. Я усомнился. «Ну, я говорю восемьдесят, чтобы не говорить семьдесят восемь». Он рассказал мне о пакистанском вторжении в 1947 году, о разграблении Барамулы. В этом самом городе Шринагаре, в этом городе, теперь принадлежавшем кучерам тонг, Али Мохаммеду и ресторану «Гав — занимаем первые места», тогда отдавали по пятьсот рупий за билеты на автобус до Джамму, стоившие восемь рупий. «Сейчас только и остается, что смеяться, вот я часто сижу тут и читаю». Он читал Стивена Ликока, обожал рассказы майора Манро. Почему же он называет его майором Манро? Ну, он прочел где-то, что Саки[43] на самом деле был Манро и майором, поэтому ему казалось, что невежливо лишать любимого автора его звания.

Я ехал на тонге обратно к гостиничному гхату и увидел по дороге мистера Батта. Я позвал его в двуколку. Вид у него был совершенно несчастный. Оказалось, я слишком поспешно покинул его. Он не понял того, что я ему сказал, и все утро впустую прождал меня в Центре приема туристов.

На следующее утро я напечатал заявление с просьбой о предоставлении сезонного пропуска, и мистер Батт повез его в город. Было жарко и становилось все жарче. К полудню небо потемнело, опустились тучи, горы сделались темно-синими и отражались в воде до тех пор, пока по поверхности озера не стали проноситься ветры, трепать листья лотоса, терзать ивы, мотать туда-сюда тростники. Вскоре начался дождь и — после чрезвычайно жаркого утра — стало достаточно холодно. Дождь все еще шел, когда вернулся мистер Батт. Его меховая шапка промокла и превратилась в неопрятную блестящую курчавую массу, куртка потемнела от влаги, плечи сгорбились под поднятым воротником, с низа рубахи струилась вода. Я видел, как он медленно прошагал к кухне по влажным доскам, лежавшим в саду. Он скинул обувь и вошел внутрь. Я вернулся к своей работе, ожидая, что вот-вот раздастся счастливый топот босых ног. Но ничего не происходило.

И, как это бывало раньше, мне пришлось самому наводить справки.

— Азиз, мистер Батт получил пропуск?

— Да, он получить. Одна неделя.

* * *

Однажды утром, несколько дней спустя, я пил кофе в гостиной, как вдруг в дверях показалась голова того маляра в комбинезоне и сказала:

— Вы давать печатать для меня рекомендацию маляра, саиб?

Я ничего не ответил.

6. Средневековый город

Уровень воды в озере упал, опустившись до нижней ступеньки пристани; воды замутились и кишели черными стаями летних рыбок. Снег на горах к северу растаял, и голые скалы казались выцветшими и выветренными. В прохладных парках предгорий более темными зелеными пятнышками выделялись ели. Приозерные тополя потеряли прежде свежий зеленый цвет, а ветер поднимал ввысь и гонял крутящиеся листья ив. Тростники так вымахали, что начали гнуться, а когда дул ветер, то они качались и зыбились, как волны. Сморщенные листья лотоса беспорядочно торчали из воды на толстых стебельках. Потом, как слепые тюльпаны, показались лотосовые бутоны — и неделю спустя распустились, вспыхнув слабыми розовыми цветами. В саду калифорнийские маки и кларкия одичали, и их повыдергивали; бархатцы, занявшие место анютиных глазок, окрепли и выпустили бутоны. Петунии увядали в тени одной из стен гостиной; они, как и герань, поблекли и согнулись под тяжестью капель краски, которой забрызгали их маляры. Зато годетии цвели вовсю: настоящий бело-розово-сиреневый мусс. Подсолнухи, которые были юными саженцами, когда мы здесь поселились, уже так вымахали, а листья их сделались такими широкими, что я больше не мог заглянуть в их сердцевины, чтобы понаблюдать за развитием звездообразных бутонов. Из георгинов распустился пока один маленький красный цветок — яркое пятнышко на зеленом фоне из тростников, ив и тополей.

Зимородки все еще оставались с нами. Но другие птицы появлялись в саду реже. Мы скучали по удоду — по его длинному деловитому клюву, по выгнутым черно-белым полоскам на крыльях, по его хохолку, развевающемуся при приземлении. С приходом жары мелкие мушки, как и предрекал Азиз, передохли; им на смену пришли комнатные мухи. Те мухи, которых я знал раньше, боялись человека; эти же нахально садились мне на лицо и на руки, пока я работал, и несколько дней подряд я просыпался до шести часов утра от жужжанья одинокой мухи, на которую так и не подействовал «Флит». Азиз обещал москитов — они прогонят мух. Для него мухи были силой, не поддающейся преодолению; однажды я увидел, как он безмятежно спит на кухне в своем ночном колпаке, а лицо его черным-черно от неподвижных, довольных мух.

Раньше я требовал «Флит», много «Флита». Теперь я потребовал льда.

— Никто любить лед, — ответил Азиз. — Лед разогревать.

И этот ответ привел к очередной нашей молчанке.

В очень жаркие дни горы к северу от нас с утра до вечера скрывала дымка. Когда солнце клонилось к закату, долину заливал янтарный свет, и туман медленно поднимался между тополями на озере. Отчетливо виднелось каждое дерево, и со стороны горы Шанкарачарьи Шринагар, окутанный клубами пара, казался большим промышленным городом, а высокие тополя торчали заводскими трубами. На этом фоне проступал силуэт форта Акбара, стоявший на вершине красноватого холма посреди озера: солнце — слева, белый диск, медленно становящийся бледно-желтым, а горы, отступая, теряли серый цвет и пропадали вовсе.

* * *

За набережной простирался средневековый город — так, наверное, выглядела Европа в Средневековье. Влажный ли, пыльный ли, это был город запахов — от тел и живописных нарядов, выцветших и пропитанных едкой грязью, от черных, непокрытых сточных канав, от непокрытой жареной пищи и непокрытых нечистот; город плодовитых бродячих собак — красивых, но никому не нужных, — под помостами уличных лавок, полудохлых от голода щенят, дрожащих в черной спекшейся жиже под прилавками мясников, увешанными кровоточащими тушами; город узких переулков, темных лавчонок и тесных дворов, пышных юбок до лодыжек и бесчисленных хрупких мальчишеских ног, покрытых шрамами. И все же — сколько мастерства ушло на создание этих тесно стоящих деревянных построек: сколько еще сохранилось на них фантастической резьбы и деревянных деталей, которые не сразу замечаешь, потому что все обветшало и обрело серо-черный цвет; и случались тут причудливые проблески красоты, когда во мраке блестели сразу все латунные и медные сосуды из лавки с латунными и медными сосудами. Ибо на фоне здешней тусклости, на фоне ошеломляющего впечатления грязи — черной, серой и бурой, — яркие цвета выделялись и пленяли: разноцветные сладости — желтые и блестяще-зеленые, пускай даже кишащие мухами. Здесь можно было заново вспомнить, как притягательны эти основные, геральдические цвета, цвета игрушек, цвета всего, что блестит, и заново открыть для себя эти давно подавляемые детские вкусы — крестьянские вкусы, которые выливаются здесь, как и в остальных частях Индии, в мишуру, в цветные лампочки и прочую чепуху, которая когда-то манила всех нас. В этих стесненных дворах, в закоулках с грязными сточными канавами, царили яркие краски и цветистые узоры на коврах, пледах и мягких шалях. Эти краски и узоры пришли из Персии, прижились в Кашмире во всей своей пышности, во всем разнообразии, а теперь их величавая красота без разбору растрачена и на ковер ценой в две тысячи рупий, и на старое одеяло, которое после починки можно сбыть рупий за двенадцать. Посреди этой средневековой грязи и серости красота и являлась цветом: ею одинаково восхищались, будь она заключена в прекрасном ковре, в горшке с пластмассовыми маргаритками или — как было некогда в Европе — в вычурном наряде.

Таким же дополнением, как цвет, служило веселье. Зимой город спал. Туристы уезжали, гостиницы и плавучие дома закрывались, а кашмирцы, удалившись в свои темные комнаты с маленькими окошками, заворачивались в одеяла и дремали над угольными жаровнями до самой весны. А весной появлялись солнце, пыль и ярмарки: яркие краски, шум и выставленная на лотках еда. Кажется, почти каждые две недели в какой-нибудь части долины устраивалась ярмарка. И одна ярмарка походила на другую. На каждой можно было увидеть продавца картинок с разложенным на земле товаром: настенные свитки с пестро раскрашенными рисунками, изображающими индийские и арабские мечети — желанные объекты паломничества, в распластанном виде предстающие в неверной перспективе; фотографии кинозвезд; цветные портреты политических вождей; бесчисленные книжицы в бумажных обложках. Торговали там дешевыми игрушками и дешевой одеждой; были там чайные палатки и лотки со сластями. В пыли сидел индус — садху, а перед ним стоял ряд маленьких сухих пузырьков с колдовскими снадобьями из «тритоньих глаз и собачьего языка». И всегда там звучала музыка из усилителей. И на озере — теперь ставшем местом отдыха не только туристов, но и горожан, — тоже звучала музыка: она долетала с