Но вот однажды все переменилось.
Они пили кофе на солнечной лужайке, когда на тропе внизу показалась белокожая девушка. Она спорила с кашмирцем-гхора-уоллой: одна, без спутника, она явно попала в беду. Ишмаэль отправил Рафика разобраться, в чем дело. И в это мгновенье отпуск Рафика был погублен; в это мгновенье сам он пропал. Когда минуту или две спустя он вернулся, его гостеприимцы едва узнали в нем того кроткого, вежливого ситариста, с которым недавно собирали грибы. Он стал словно одержимым. За то короткое время, пока он улаживал спор с погонщиком, он успел и покорить, и сдаться: между ним и девушкой вспыхнула страсть, и эта страсть была взрывоопасной. Рафик вернулся не один. Он привел с собой эту девушку — Ларэйн. Она останется с ними, заявил он. Они не возражают? Не смогут ли они приютить и ее?
Ишмаэль с женой ошеломленно согласились. В тот же день они предложили прогуляться, чтобы показать своей новой гостье вершину Нанга-Парбат (километрах в шестидесяти пяти от Гульмарга), на которой снег блестит, как масляная краска. Вскоре Рафик и Ларэйн отстали, а потом и вовсе скрылись из виду. Ишмаэль и его жена немного расстроились. Молчаливо и застенчиво — как будто это они были гостями, а не хозяевами, — они продолжали прогуливаться, то и дело останавливаясь, чтобы полюбоваться видами. Через некоторое время Рафик и Ларэйн догнали их. На их лицах не было ни удовлетворения, ни усталости: оба пребывали в истерике. Они ссорились, и их ярость была нешуточной. Вскоре они принялись осыпать друг друга ударами. У обоих на лицах уже красовались синяки и царапины. Она лягнула его. Он застонал и отвесил ей пощечину. Она закричала, ударила его своей сумкой, потом снова лягнула, и он оступился на поросшем колючками склоне. Исцарапанный в кровь, он с воем поднялся, выхватил у нее сумку и зашвырнул далеко вниз, в долину, где она пролежит до тех пор, пока новые снега, растаяв, не смоют ее. Тут девушка уселась на дорогу и расплакалась, как ребенок. Его ярость разом утихла. Он приблизился к ней, и она покорилась ему.
Когда они вернулись в бунгало, Рафик выместил всю свою страсть на ситаре. Он играл, как обезумевший; его ситар завывал и завывал. В ту же ночь они снова поссорились. Их крики и вопли привлекли внимание полиции, которая всегда была начеку, готовясь дать отпор пакистанским налетчикам, в прошлом году совершившим грабительский набег на склоны Кхиланмарга.
Теперь оба были изукрашены синяками и шрамами; их опасно было оставлять наедине. Ларэйн, к которой то и дело возвращалась вменяемость, несколько раз уходила из бунгало. Иногда Рафик приводил ее обратно; иногда она возвращалась сама, пока он извлекал жалобные стоны из ситара. Ишмаэль и его жена не могли больше выносить всего этого. Во вторую ночь, когда Ларэйн в очередной раз исчезла неведомо куда, они попросили Рафика покинуть их дом. Он положил ситар себе на голову и собрался идти. Такая кротость, напомнившая о прежнем Рафике, и вид музыканта, уносящего свой инструмент, растрогали хозяев: они попросили его остаться. Он остался. Опять вернулась Ларэйн. Все началось сначала.
В конце концов Ларэйн — вся в синяках, измученная, вменяемая и отчаянная — не выдержала. После трех дней — для Ишмаэля и его жены длинных, как три недели, а для Ларэйн и Рафика — должно быть, как целая жизнь, — она поняла, что больше так не может: ей нужно уйти насовсем. Она совершит паломничество в Амарнатх, а потом отправится в ашрам. Она была женщиной и американкой: ее решимость продлилась достаточно долго, чтобы успеть сбежать.
«Ларэйн! Ларэйн!» — доносился из-за стен бунгало вой Рафика, когда она ушла, и это имя странно звучало в его индийских устах.
Иногда он снова принимался репетировать. А потом резко прерывался и выкрикивал: «Я должен быть с Ларэйн!»
Он познал страсть. Ему можно было позавидовать; его можно было и пожалеть. Как часто, и с какой болью, предстоит ему заново переживать, наверное, даже не те три дня, а самый первый миг — как он спустился к той странной девушке и впервые встретился взглядом с ее отзывчивыми, тревожными глазами, которые больше никогда не отзовутся в точности так же на взгляд другого мужчины. Быть может, в тот вечер, когда он отчаянно выкрикивал ее имя в Гульмарге, я как раз всматривался в ее глаза в холодной палатке Индийской кофейной биржи в Шешнагском лагере, читая в них рассказ о распавшейся семье и несчастном детстве. Я оказался отчасти прав. Но я не догадался о куда большей беде.
Рафик покинул Гульмарг, вознамерившись найти ее. Она говорила, что собирается в ашрам. Но в Индии полно ашрамов. Где же ее искать?
Долго искать ему не пришлось.
Я сидел в своей комнате, за синим столом, когда в саду послышался голос какой-то американки. Я выглянул — это оказалась Ларэйн. Еще успел заметить мужской затылок над крепкими плечами в желтоватом пиджаке. Значит, она сдалась; она прекратила свои поиски. Они явились в отель, чтобы выпить чаю. Я слышал, как они справляются о свободных комнатах, а потом услышал, как они осматривают помещения.
— Всё фик? — спрашивала Ларэйн, неправильно произнося индийское th: она по-прежнему жила Индией, по-прежнему уснащала свою речь словечками на хинди. — Всё в порядке?
Когда они спускались по лестнице, я слышал глухое мужское ворчание.
Они въехали на следующий день. Я их так и не увидел. Они весь день оставались в комнате, и гостиница то и дело оглашалась звуками ситара.
— По-моему, — сказал Азиз за ужином, — тот саиб и мем-саиб сегодня жениться.
Ночью я проснулся от какой-то возни в гостинице, а утром, когда Азиз принес мне кофе, я расспросил его.
— Этой ночью саиб жениться с мемсаиб, — прошептал он. — Они ужинать в час ночи.
— Не может быть!
— Мистер Батт и Али Мохаммед приводить им муфтий. Она принимать ислам, брать мусульманское имя. Они пожениться. Они ужинать в час ночи! — Столь позднее время для трапезы, похоже, поразило его не меньше, чем сам этот брак.
И вот теперь в брачных покоях стояла полная тишина — даже ситар молчал. Молодожены не заказывали завтрака, не выходили полюбоваться видом. Все утро их комната оставалась запертой, как будто оба прятались там, боясь того, что совершили. После обеда они незаметно выскользнули куда-то. Я не видел, как они уходили.
Только ближе к вечеру, когда я пил чай на лужайке, я увидел, как Ларэйн — одна — возвращается по озеру в гостиницу. На ней было синее хлопчатобумажное платье; она выглядела спокойно, и в руках у нее была книжка в мягкой обложке. Ее можно было принять за обычную туристку.
— Привет!
— Это правда — то, что мне сказали? Ты вышла замуж?
— Ну да, я такая. Импульсивная.
— Поздравляю.
— Спасибо.
Она села рядом. Чувствовалось, что она слегка напугана; ей хотелось выговориться.
— Ну, разве это не безумие? Я ведь так увлекалась индуизмом, — она показала мне обложку книги, которая была у нее в руках: пересказ «Махабхараты», сделанный мистером Раджагопалачари, — и вдруг я становлюсь мусульманкой и все такое.
— И какое теперь у тебя имя?
— Зенобия. Правда, красивое имя?
Имя было красивое, но оно принесло множество сложностей. Она не знала, лишилась ли американского гражданства из-за своего брака, и не была уверена, разрешат ли ей работать в Индии. Она смутно представляла себе, что теперь она очень бедна и ей придется жить в стесненных обстоятельствах (я догадывался, что она до конца не представляет себе, в каких именно) в каком-то индийском городе. Но она уже говорила «мой муж» так, словно произносила эти слова всю жизнь; ее уже заботила «карьера мужа» и «выступление мужа».
Они были гораздо беднее, чем она предполагала. Даже «Ливард» оказался им не по карману. На следующий день они собрались переезжать куда-то в другое место, и утром поднялся шум вокруг выставленного им гостиничного счета.
Азиз докладывал мне:
— Он говорить, я завышать цену. Он говорить: «Зачем ты рассказывать другому саибу, что я женился?» Я говорю: «Зачем вы таиться? Мужчина женится. Это навсегда. Он устраивать пир. Он приглашать. Он не прятаться. Так почему мне не рассказывать? Вы будить моего саиба, и он жаловаться».
— Азиз, а ты уверен, что не завышаешь плату?
— О, нет, саиб.
— Но он же совсем не богат, Азиз. Он сам не ожидал, что женится, когда приедет в Кашмир. Сколько они истратили на брак?
— О, саиб, сколько они истратить? Кто-то давать муфтию пять рупий, кто-то десять, кто-то пятьдесят.
— И сколько же они дали?
— Сто рупий.
— Но это же бесчеловечно! Ты должен был удержать его. Ему не по карману сто рупий! Неудивительно, что теперь ему нечем заплатить тебе.
— Но это же навсегда, саиб. Ты жениться на американской мемсаиб, ты давать большой пир. Ты давать персидская кхана, фейерверки бангола. Ты не прятаться. А они не давать пир, они ничего не давать.
— Да, мемсаиб — американка, но у них нет денег.
— Нет, саиб. Они прятаться. Много людей приезжать в Кашмир и думают, что здесь ничего не значить. Они думать, что кашмирская свадьба не значить. Но брачная бумага — это документ для суда, саиб.
И Али Мохаммед принес мне экземпляр свидетельства о браке, на котором я увидел подписи Зенобии, Рафика и мистера Батта.
— Они не прятаться, саиб, — сказал Азиз. — Они жениться честно.
Дело было не только в деньгах. Они чувствовали, что уязвлена их гордость — и кашмирская, и мусульманская. Они же приняли у себя новообращенную, а теперь боялись, что их одурачат.
— Он не платить, — сказал Азиз, — я забирать ситар.
Но Рафик обежал весь Шринагар и занял необходимую сумму. К полудню они с Зенобией уже приготовились уезжать. Мы обедали, когда Зенобия зашла попрощаться. За занавеской, висевшей в дверном проеме, нерешительно стоял мужчина.
— Рафик! — позвала она его.
Он вошел и встал позади нее, в нескольких шагах.
Самообладание мгновенно покинуло ее. Она поняла, что нам известна гульмаргская история.