Территория тюрьмы — страница 12 из 69

Плетясь из школы – они учились в первую смену, – Горка у самых дверей дома столкнулся с Зинкой Лях, жившей в соседнем стойле.

– Ты чё, Горка, – закричала она, – ослеп?

Горка поднял на нее глаза и оторопел: Зинка вырядилась в ядовито-зеленое платье, явно ей большое, и намазала губы помадой. Как взрослая, хоть была всего на год старше Горки. Вообще, эта Зинка была ледащей девчонкой и любила покрасоваться в чем-нибудь ярком. Например, зимой, когда они катались с крыши в сугроб позади конюшни, на ней неизменно были оранжевые, с начесом, рейтузы, которые она, с визгом валясь на спину и расставляя ноги, показывала Горке и всем, кто там был, пацанам. Ей нравилось.

– Ты чё молчишь? – снова закричала Зинка, возвращая Горку к реальности. – Случилось что? Двойку схватил?

– А ты чего кричишь? – откликнулся Горка. – Я не глухой. Что вытаращилась?

Зинка молча рассматривала его, накручивая на палец завиток волос у щеки, потом сказала тихо:

– Я могу и шепотом. Хочешь? Пойдем, что покажу.

И пытливо посмотрела Горке в глаза.

Горка смешался:

– Что? Где?

– Пойдем, – Зинка уже тянула его за рукав, – у меня, у нас…

Горка, не отдавая себе отчета, пошел за ней. Вошли в комнату с низкой притолокой, об одном окне. У двери стояла кровать, на которой сейчас спала Зинкина мать, у окна – тахта, между ними приткнулся покрытой клеенкой узкий стол, на котором стояли несколько кружек и трехлитровая банка с брагой.

Горка покосился на кровать, Зинка, продолжая тянуть его к окну, шепнула:

– Не боись, она напилась, до вечера дрыхнуть будет.

– Что есть-то у тебя? – спросил Горка, и вдруг у него пересохло во рту. Они стояли напротив друг друга у тахты, Зинка смотрела Горке в глаза, а руки ее теребили и развязывали узел его пионерского галстука. Дергали и развязывали.

– Ты чё, Зинк? – проговорил Горка, а она уже сдернула галстук, принялась быстро расстегивать пуговицы гимнастерки, потом толкнула, и они оба упали на тахту.

Горка перестал понимать что-либо вообще, в голове его шумело и гудело, она кружилась, следом начали кружиться стены, – он увидел, что Зинка лежит на тахте навзничь, так же расставив ноги, только на ней уже ничего нет – ни красных рейтуз, ни трусиков, вообще ничего, а через мгновение Зинка сдернула и его трусы и он повалился рядом с ней.

А потом на них напал хохот, вот просто до колик, они ползали друг по другу, валялись, целовали друг друга куда придется, тыкаясь губами и носами, и трогали друг друга, и ласкали…

В какой-то момент Зинка затихла и, лежа под Горкой, шепнула:

– Что, Егорок, хочешь стать взрослым? Я как увидела тебя седня, сразу поняла.

Ответить Горка не успел, – у притолоки стукнуло, и в комнату вошла его мать.

Горка не помнил, как собрался и как убежал; перед глазами стояло белое лицо мамы, колотящей по широкой спине Зинкину мать, в ушах звенел ее крик, как какого-то раненого животного. Она била никак не просыпавшуюся женщину и кричала, кричала, кричала… Без слов.

Два дня она с Горкой не разговаривала вообще. Оставляла ему еду на столе, ложилась на кровать, отвернувшись к стене, и молчала. Отца в эти дни не было, куда-то он уехал по делам.

Потом все улеглось, конечно, но отношения матери и сына уже не были прежними. Как будто Горка предал мать, а она не умела прощать.

Да, а Свиницкий нашел случай загладить свою неуклюжую шутку по поводу Горки, спустя время передав через отца пригласительный на оперетту «Сильва». Не в свою ложу, в партер, но Горка оценил и подумал, что этот Свиницкий не такой уж свинтус.

Оперетта Горке понравилась, даже очень, Ника и в ней блистала, правда, совсем не так, как в «Барабанщице»; оперетта – не драма же, а главное, Горке очень понравилась музыка и то, что все там такие яркие и нарядные. Потом Горка ходил слушать и «Марицу», и «Вольный ветер» (дуэт Стеллы и Янко запомнил от и до), но первой была Сильва, и так Горка про себя приму Бугульминского драмтеатра Веронику Никишину и прозвал – Барабанщица Сильва.

Стрельбище

В летние месяцы к ним во двор время от времени приезжал на кибитке старьевщик, бритоголовый и уже с мая черный от загара татарин Сайфулла. В задней части кибитки у него лежали всякие ненужные вещи: изношенные телогрейки, штаны, драные ватные одеяла, тряпки, железки, стопки газет, рваные сапоги и калоши, а в передней части лежало и висело на бортах то, на что можно было этот хлам обменять: иголки для патефона, фитили для примусов и керосиновых ламп, мулине и простые нитки, воздушные шарики, бусы, клеенчатые «ковры» с лебедями и сладости. Да. Для Горки и других дворовых пацанов и девчонок это было, пожалуй, главным: цветные леденцы на палочках в виде петушков, кошечек и непонятно каких еще зверушек. Эти-то сладости и подтолкнули Горку к первой в его жизни попытке что-то заработать.

Надоумил двоюродный старший брат Горкиного соседа Генки пятнадцатилетний Вовка, приехавший в Бугульму из неведомого Кемерова погостить у тетки.

– Вы в каком классе учитесь, пацаны, – спросил он, хмуро наблюдая, как они выменивают леденцы, – в четвертый перешли, в пятый? А самим сделать такую фигню не ума, раз уж сосете?

Пацаны переглянулись, не зная, что сказать, а Вовка, пошептавшись со старьевщиком, взял у него какую-то штуковину и показал:

– Вот, смотрите, он их сам варит.

В руках у Вовки было что-то вроде пенала, только из свинца. Он пристукнул им о телегу, тот распался, и стали видны углубления в форме как раз петушка, на обеих половинках.

– Секете? – продолжил Вовка. – Варишь сахарный песок, добавляешь чутка морса или варенья, заливаешь сюда, вставляешь лучинку, зажимаешь, а как застынет, вот тебе и леденец.

Мальчишки недоверчиво посмотрели на Сайфуллу, тот серьезно кивнул.

– И фиг ли? – спросил брата Генка. – Возиться-то!

– А не фиг ли, – наклепаете таких «петушков», да ему и продадите, – пояснил Вовка, озираясь на старьевщика, – за деньги!

– А ему это зачем, – вступил Горка, – раз он сам?

– Не сам, – вдруг подал голос Сайфулла, – цена сойдемся, – не сам будет, ты будешь.

Они переглянулись с Вовкой, старьевщик опять кивнул, и пенал был торжественно вручен Генке.

Вечером Горка с Генкой уединились за забором, подальше от глаз взрослых, и принялись изучать пенал и думать, как и что сделать. Вопрос о цене их как-то не волновал, – сказал же старьевщик, что сойдемся, – а волновало, как натырить сахарного песка, чтобы матери не заметили, а главное – что форма была одна, много не наваришь. И тут Горку осенило: стрельбище!

– Чего – стрельбище? – переспросил Генка.

– Свинец! – в восторге от своей догадки горячо зашептал Горка. – Они же там то и дело пуляют, а пули-то свинцовые!

«Они» – это были охранники тюрьмы, и тренировались они на стрельбище, устроенном возле бывшего монастырского корпуса, часто, – чуть не каждый день доносились оттуда сухие щелчки и треск очередей, как будто кнутом кто щелкал или простыни рвал.

День у Горки с Генкой ушел на рекогносцировку местности. Воображая себя то ли следопытами Купера, то ли Томом с Геком, пацаны, прячась в кустарнике возле поля со стрельбищем, высматривали что и как. Выяснилось, что стрельбище – это просто глубокая, в рост, траншея метров пятьдесят длиной с бревенчатой стеной для мишеней на одном конце и позициями для трех-четырех стрелков на другом. Траншея была обнесена «колючкой», но небрежно (видны были прорехи у самой земли) и не очень-то и охранялась. Разве что сусликами, временами выстраивавшимися тут и там возле своих норок.

Задача была простой: пробраться в траншею и навыковыривать из бревен побольше пуль, чтобы хватило хотя бы на две-три формы. Сколько – было неясно, но наутро следующего дня Горка взял с собой материну холщовую сумку, а Генка – пару стамесок, отвертку и даже плоскогубцы, – он был хозяйственный парень.

…Они ковырялись уже битый час и заметно устали под припекавшим июньским солнцем; оказывается, пули врезались в дерево очень глубоко, и если бы не местами рассохшиеся и разлохмаченные бревна, то вряд ли бы что вышло вообще (уж плоскогубцы точно не помогали), а так – мало-помалу дело двигалось. И тут они попались.

– Это что такое?! Отставить! – прогремело откуда-то сверху, мальчишки подняли головы и увидели огромные кирзовые сапоги, а над ними, в небесной выси, фигуру старшины Косоурова.

Они его знали. Его все знали на территории тюрьмы: зимой Косоуров выводил зэков на чистку дороги, Косоуров отвечал за тюремный погреб с соленьями и втихаря приторговывал ими за полцены от магазинной, в основном квашеной кочанной капустой и зелеными помидорами, Косоуров мог подсобить – и тоже не задорого – с дефицитными комбикормами для свиней, которых держали почти все местные, – короче, Косоуров был благодетелем, а то, что от него разило сивухой и навозом, что в подпитии он дебоширил в очереди в магазине продтоваров, ну что ж: служба у него была не сахар, надо и понимать.

И вот сейчас он возвышался над Горкой с Генкой и соображал, что должен сделать. Ему хотелось просто надавать пацанам пенделей и прогнать, но недавнее политзанятие в красном уголке тюремной казармы наводило на мысль, что при этом надо сказать еще что-то воспитательное. Например, про порчу социалистической собственности, об этом политрук часто говорил. Косоуров попробовал слово на язык, – «социалистической» выговаривалось не очень, и он нашел замену:

– Это народное, понимаешь, добро, – с чувством сказал пацанам Косоуров, – а вы что же – портить?

– Так мы же ничего, – робко возразил Генка, – это же уже…

Горка молчал, разглядывая кучки тусклых комочков свинца, лежавших на холстине. Косоуров проследил за его взглядом и потребовал, поудобнее усаживаясь на бруствере:

– А ну, ссыпь-ка это все сюда. – и подставил ладонь, больше похожую на лопату.

Некоторое время Косоуров смотрел на свинцовые ошлепки, потряхивая их на ладони, потом поднял взгляд на мальчишек и спросил с укоризной: