рисмотрелся.
Гостиница тоже как-то сразу придавила его: площадь, на которой она стояла, сверкала огнями и тем мрачнее выглядело огромное темно-серое здание, в котором из сотни окон светились тут и там десятка полтора от силы. Хотя номер, в который их поселили, Горке понравился: в нем была широкая, застеленная покрывалом с подзорником, кровать, два солидных, неподъемных даже на вид, кожаных кресла, аккуратный бордовый столик у окна, а на нем графин, два тонких стакана и массивный черный телефон, украшенный диском с прорезями, цифрами и буквами.
– Да, сынок, – заметив Горкин интерес, сказал отец, – тут не скажешь «дайте мне 4-19», – (это был номер отцова телефона на комбинате), – тут набирать надо. – Он снял трубку, покрутил диск и осторожно положил обратно.
– А покрутишь, оно само соединится? – с сомнением уточнил Горка. – Без телефонистки?
– Ну да, – кивнул отец, – по проводам идут электрические разряды, на станции за каждой цифрой закреплен свой, – тут он сбился, – в общем, как в арифмометре примерно.
Арифмометр «Феликс», который отец как-то притащил с работы, Горка освоил хорошо, хотя особо не вникал, каким образом он выдает правильный результат, – покрутишь ручку, он потрещит – и пожалуйста.
– А буквы под цифрами зачем? – продолжал сомневаться Горка.
– Буквы… да кто его знает, – пожал плечами отец, – может, кому сподручнее их запомнить, чем цифры.
Горка прикинул. Вышло «И-А-Ш».
– Твой номер – ИАШ, – сообщил Горка.
– А? – не понял отец. – ладно, пошли ужинать.
Ужинали они в буфете на втором этаже, холодным; кажется, деньги у отца все-таки кончались. Это Горку заставило задуматься, а потом он стал вспоминать про буквы на телефоне и окончательно приуныл: там же под каждой цифрой на диске было по три буквы, так что отцов номер мог быть «И-А-Ш», а мог, например, «К-Б-Щ»! Спать он ложился в подавленном настроении: все тут было чужое.
Зато утро… Что это выдалось за утро! Яркое, солнечное, ласковое! Все сверкало – рубиновые звезды на башнях Кремля, сама Красная площадь, автомобили, катающиеся туда-сюда по дороге на набережной, даже, казалось, лица людей, спешащих по своим делам, а может быть – насладиться вот таким утром.
Наскоро позавтракав, Горка с отцом пошли прогуляться по улице Горького, вверх, до памятника Пушкину, и это была такая широченная улица, такая густонаселенная, с такими торжественными домами по обеим сторонам, что Горка устал вертеть головой, разглядывая. Вдобавок ко всему откуда-то все время звучала музыка – упругие марши и песни, заставляя не то что шагать – лететь как на крыльях! А уж когда по улице пошли одна за другой поливальные машины и в воздухе перед ними встала радуга, у Горки перехватило дыхание.
– Папа, смотри, – крикнул он, – они моют асфальт!
В Бугульме его мыли только дожди, и Горка понимал, почему Гашек, в гражданскую одно время служивший в их городе помощником коменданта, назвал Бугульму столицей грязи.
А потом они вернулись и пошли в ГУМ, и Горка потерялся окончательно, – он и вообразить не мог, что бывают такие магазины – целый квартал в три этажа, с галереями, фонтанами, весь в мраморе, и где можно купить все, что угодно, и посидеть в кафе, поедая политые вареньем белые шарики мороженого, и просто побродить, глазея по сторонам.
Отец, впрочем, не был настроен глазеть, он высматривал – что-то конкретное, переходя из одной секции в другую, разглядывал бижутерию, разные сумки и сумочки, прицениваясь и временами тихо вздыхая. Наконец он сделал выбор – яркий многоцветный платок, скорее – полушалок, расплатился и сказал:
– Ну вот, будет и маменьке твоей подарок с юга.
Горка некоторое время соображал, хмуря лоб, потом до него дошло: Сергей с Айшой им-то сделали подарки, а для мамы – нет. Забыли. А отец, значит… Тут Горка впервые посмотрел на него со взрослым уважением.
Наконец настало время главного, как сказал отец, – того, ради чего они, может быть, и приехали в Москву: они пошли в Мавзолей Ленина – Сталина.
Они вышли на площадь, и Горка растерялся, – очередь в Мавзолей тянулась, изгибаясь в разных местах, через все ее пространство, и стояли в ней… ну, тысячи, наверное, людей, – терпеливо, почти не разговаривая и время от времени сдвигаясь на шаг-другой туда, к Кремлевской стене, ко входу.
– Пап, – тихо спросил Горка, – это сколько же мы тут простоим? Тут же пол-Бугульмы стоит.
– А что делать, сынок? – ответил отец. – Ты посмотри, кого тут только нет, вон китайцы даже стоят… или корейцы, и мы постоим. Зато память будет на всю жизнь. Ленина увидишь. Сталина.
И да, Горка запомнил поход в Мавзолей навсегда, только не совсем так, как рассчитывал отец.
Они стояли в очереди уже битых два часа, когда Горка почувствовал, что хочет писать. Он прикинул, долго ли еще, решил, что потерпит, но очередь двигалась все медленнее, как Горке казалось, а писать хотелось все сильнее. И тут он совершил большую ошибку, выпив полбутылки лимонада «Дюшес», предусмотрительно – жарко же! – купленного отцом в ГУМе. Через полчаса у него забурлило в животе и стало совсем невтерпеж, он принялся переминаться с ноги на ногу, тоскливо посматривая по сторонам, отец заметил, понял, спросил шепотом: «до ГУМа добежишь?» Горка отрицательно замотал головой, уже почти плача, и отец, не забыв предупредить стоявших сзади, что они сейчас вернутся, решительно взял его за руку и повел к деревьям, растущим вдоль кремлевской стены.
Тут же в воздухе нарисовались и двинулись им навстречу два милиционера в белоснежных кителях (сейчас кинжалы проверять будут – мелькнуло в горячечной Горкиной голове), старший предостерегающе поднял руку, но отец все же подошел к нему и вполголоса начал что-то говорить. Милиционеры послушали, посмотрели на сучащего ногами Горку, переглянулись и вдруг дружно встали плечом к плечу спиной к ближнему дереву, заслонив Горку от площади. «Давай, сынок, – шепнул отец, – быстро!»
Такого облегчения Горка не испытывал даже тогда, когда выбирался из своих ночных кошмаров. Он торопливо застегнулся и пискнул в квадратные спины: «Спасибо, дяденьки!»
Дяденьки повернули друг к другу лица и так же, плечом к плечу, пошагали вдоль стены – и пропали, будто их и не было. Отец стоял в сторонке с дымящейся папиросой и посмеивался.
Мавзолей… Мавзолей произвел, конечно, впечатление, но какое-то смутное, двоякое, можно сказать. С одной стороны, все было очень торжественно – медленный (все шли по двое) спуск по теряющейся в темноте широкой каменной лестнице, поворот, квадратный затемненный зал, знамена, саркофаг, а с другой… Под стеклом лежали рядом двое мужчин, один – в костюме, другой – в кителе, их лица были подсвечены нежно-розовым светом электрических лампочек, и казалось, что это пролог какого-то спектакля и загримированные актеры вот-вот поднимутся и начнут говорить. Тут Горка устыдился собственных мыслей и стал думать о другом, – что это похоже на витрину в кабинете биологии в школе (у них еще не было биологии, но он как-то заглянул на переменке и увидел под стеклом целую коллекцию разных бабочек и растений), но это сравнение выходило уж совсем нелепым, и Горка, смутившись окончательно, поднял взгляд на отца – как он? Отец, двигаясь вместе со всеми вокруг саркофага, смотрел на вождей с застывшим лицом, не сводя глаз; Горка последовал за его взглядом и вдруг увидел, что ус Сталина чуть шевельнулся. Горка окаменел, силясь шагнуть или отвернуться, и не смог. Отец дернул его за руку, довольно грубо, и наваждение пропало, остался только легкий озноб: в зале было холодно.
На поверхности, при свете дня, все выглядело по-другому, и Горка, не особо мешкая, рассказал отцу про ус. Отец хмуро посмотрел на него, подумал немного и сказал:
– Одно из двух, Егор: или померещилось, или вентиляция дунула. Я когда тебе сказал – забудь?
Да, Горка помнил: после того, как Сталин ему приснился. Но тут-то он был живой… то есть не живой, а в яви, правильно сказать. И ус…
– Зачем их вообще там держат? – вдруг спросил Горка.
– Зачем? – переспросил отец. – Затем, что на них все держится, вот зачем. – И добавил зло: – Покамест.
Горка не понял, но интонацию отцову почувствовал. А «покамест» наступило всего через какой-то год с небольшим: Сталина из мавзолея вынесли. Ленин остался один, а отец даже не выматерился, узнав, как Сталина выносили тайком среди ночи, только выхаркался в свою плевательницу.
Но это было потом, а пока они, пробултыхавшись еще почти двое суток в пути от Москвы до Бугульмы (из Казани поезд пошел зачем-то по дуге на юго-восток, на Ульяновск, и только оттуда повернул на Бугульму), и, когда добрались до дома, Горка уже так вымотался, что и думать забыл о красотах и удивительных вещах, которые он видел в путешествии. Соответственно, и на расспросы матери почти не отвечал, пил себе чай с дороги – и всё.
Мать всё поняла, искупала Горку в корыте, как в детстве (он посопротивлялся было, но уступил), облачила во все чистое и уложила спать пораньше, а наутро он был как огурчик – загорелый, румяный пацан с абсолютно, до платиновой белизны, выгоревшими на солнце волосами.
Эта новоприобретенная Горкина блондинистость, кстати, непонятно почему так разволновала мать, что она срезала маленькими ножницами прядь Горкиных волос и уложила их в медальон в виде сердечка тускло-желтого цвета, может даже и золотой. Горка прежде его никогда не видел и вознамерился было повесить себе на шею, но мать не дала, решительно убрав вещицу в шкатулку и закрыв ее на ключик. Через сорок с лишним лет – матери уж не было – Горка нашел этот медальон среди оставшихся после нее вещей, открыл и перед зеркалом приложил прядку к своей седой голове. Было не отличить.
Последней нотой их с отцом путешествия в Хасавюрт стала диковинная сцена за ужином на следующий день после возвращения. Отоспавшись, отдохнув, отец и Горка принялись рассказывать матери, как они путешествовали (и Горка не преминул, конечно, в деталях рассказать о бое петуха со змеей и кинжалах кавказцев на базаре), показывать, чем их одарил Сергей (мать только качала головой, почему-то со скептической миной), и отец в какой-то момент, будто вспомнив, полез в чемодан и протянул матери платок.