– Вот, – сказал, – а это тебе подарок. От супруги Сереги, от Айши то есть.
И тут Горка с ужасом увидел, что отец забыл срезать с платка бирку, магазинную, гумовскую! Мать тоже обратила на нее внимание, легонько потерла большим пальцем, как будто деньги пересчитывала, подняла на мужа глаза. «Хороший платок, – сказала, – красивый. У этой… Айши есть вкус». И положила платок в шифоньер.
Это было поразительно: Горка ждал, что сейчас мать разоблачит отца и грянет буря («идиот», «верблюд» – вот это все), а она и глазом не моргнула, даже улыбнулась легонько, глянув на мужа. И отец – не мог же он не видеть, что опростоволосился с этой биркой, а и он хоть бы хны, только блаженно улыбался. Поразмыслив, Горка пришел к неожиданному выводу: мать поняла, конечно, что этот платок вовсе не от Айши, а муж купил, но это, его обман, ее не только не разозлил, а даже обрадовал. Ладно, хорошо, но отец-то?! И тут Горка подумал: а может, он специально бирку не стал срезать? Тогда выходило, что его родители те еще хитрованы. Вот с этим окончательным выводом он и заснул – с улыбкой.
Кино и немцы
Между тем у Горки оставались еще два месяца до начала учебного года, и год этот сулил быть необычным: в пятом классе начинался иностранный язык, и надо было решать, какой выбрать.
По языку в семье возник спор. Горка очень хотел попасть на французский (как же, д’Артаньян, один за всех и все за одного!), он даже учебник успел тайком купить, но родители дружно возразили: оказывается, французский преподавали в единственной школе, седьмой, а школа эта была… «и учить некому, и учиться некому, одна шпана», припечатала мать, так что о переходе туда из школы № 1 не могло быть и речи. Выбор оставался между английским и немецким, тут мать с отцом во мнениях разошлись: мать склонялась к английскому, а отец горой встал за немецкий. Спор, впрочем, получился недолгим, и решила его одна фраза отца. «Немцы себя еще покажут, помяните мое слово», – сказал отец. Мать посмотрела на него, он на нее, и оба кивнули: да, могут.
Осталось решить, чем Горка займется до сентября, и тут отцу пришла отличная, как он считал, идея: устроить сына подмастерьем к настоящему художнику, хорошему отцову знакомцу, чтобы подтянуть Горкины оценки по рисованию. Узнав от жены, что с пятого класса рисования среди учебных предметов не будет, а будет черчение, отец немножко расстроился, но заключил, что для черчения опыт работы у настоящего художника тоже сгодится. Мать не возражала: все лучше, чем баклуши бить, и в один прекрасный день в начале июля отец отвел Горку в кинотеатр «Мир»; художник работал там, как выяснилось, – малевал афиши.
Отцов знакомец оказался прямой противоположностью Анатолию Анатольевичу Амадио: низкорослый, кряжистый, кривоногий, с большой лохматой головой с залысинами, и звали его Габделбари. «Почти абракадабра», – мелькнуло в Горкиной голове, когда он был представлен художнику. Тот поулыбался, наблюдая, как мальчишка перекатывает во рту его имя, потом сказал: «можно просто Бари, а вообще, меня тут все зовут Боря».
Да, так было привычнее: Горка давно уже отметил, что в Бугульме имена татар переиначивают, как правило, под русские. Это немножко смущало, – ему, например, было бы обидно, если бы его называли Жоржем, а не Егором, но раз так было принято и сами переименованные не обижались, так нечему было и возражать. Тем не менее, выслушав будущего наставника, Горка сказал:
– Я буду звать вас Бари, хорошо?
– Биг якши! – ответил Бари, не переставая улыбаться. – очень хорошо, Егорка.
В общем, они поладили.
Они поладили, но из этого не следовало, что у Горки стало что-то получаться с рисунком. Выяснилось, что Бари кое в чем все же был похож на Амадио: в первое же утро, когда Горка явился подмастерничать, он выставил перед ним на изрядно захламленном струганом столе кувшин, дал карандаши, бумагу и сказал: «давай набивай рука». Набивай не набивай, а кувшины у Горки выходили такими же, как в школе, кривыми.
Бари понаблюдал пару дней, потом перешел к теории, много и довольно путано, на Горкин вкус, рассказывая о пропорциях, перспективах и светотенях, потом – увидев, что кувшины от этого лучше не становятся, – научил Горку срисовывать с других картинок по клеточкам (это Горке понравилось, и он в первый же вечер перерисовал таким образом обложку книги про Тома Сойера, где тот был в соломенной шляпе и рваных штанах), но, кажется, самому Бари клеточная техника Горки тоже не очень понравилась, и кончилось тем, что он стал занимать Горку в основном смывом старых афиш. Тут Горка и понял, что значит быть подмастерьем.
Дело, в общем, было нехитрым: Горка брал холстину (тяжелую, надо сказать, особенно после мойки, – афиши были в рост взрослого человека да широкие), шел с ней за здание кинотеатра на колонку, кое-как облепленную бетоном, раскладывал на этой площадке холст, набирал в ведерко воды, поливал холст и тер его сапожной щеткой до грунта. Поливал и тер, меняя воду, поливал и тер.
Руки уже через десяток минут такой терки с проточной водой становились ледяными, холст поддавался плохо (черт его знает, какими красками Бари малевал), зато работа занимала от силы час, а потом Бари либо отпускал Горку (и можно было сбегать на пруд искупаться), либо, что было чаще, бесплатно проводил в кино. Впрочем, через неделю работы подмастерьем его помощь уже не требовалась: контролеры-билетеры Горку запомнили и пускали в зал беспрепятственно.
Конечно, Горка мог бы и за деньги ходить в кино, билет на дневные сеансы стоил всего рубль (на вечерние уже пять, а это три буханки хлеба), но сам факт, что он тут не такой, как все, а особенный, свой, вызывал у Горки чувство гордости собой; в этом смысле Бари хорошо платил ему за работу.
Репертуарная политика бугульминских кинотеатров (была еще «Заря», на той же площади, напротив «Мира», конкурент) отличалась… да бог его знает, чем она отличалась. Пожалуй, удивительной для идеологически правильной страны беспринципностью: вперемешку гоняли трофейные фильмы – например, цветной «Девушка моей мечты», в котором восхитительно выплясывала на мраморных ступенях какого-то дворца и пела Марика Рёкк, любовница то ли Гитлера, то ли Геббельса, как говорили просвещенные взрослые, понижая голос. Следом – черно-белый советский «Баллада о солдате», где все было щемяще грустно, а потом опять цветной, американский, «Любимец Нью-Орлеана», с голосистым Марио Ланца (Горка просто влюбился в этого весельчака и пытался повторять его рулады, вгоняя в ступор мать). И, неизвестно почему, сразу два фильма о гордых и свободолюбивых молдаванах и гуцулах – «Атаман Кодр» (с захватившей Горкино воображение сценой, когда возлюбленная героя по кусочку отрезала ему на пыжи свои златые кудри, а он стрелял в супостатов и стрелял, ни разу не промахнувшись) и «Олекса Довбуш», где роскошные виды Карпат затмевали героя, тоже, впрочем, стрелявшего без промаха.
Народ кино любил, в кинотеатрах были аншлаги, так что не каждый день можно было попасть на сеанс и за деньги, особенно на вечерний, в семь часов, когда в фойе «Мира» перед началом фильма выступал местный джаз-банд или, чаще, миловидная средних лет пианистка, слабым, но приятным голосом напевавшая про фонарики и сирень в саду.
Идиллия в «Мире» нарушилась лишь однажды, однако весьма зловещим образом: после последнего сеанса, девятичасового, в кинозале на заднем ряду обнаружили зарезанного мужчину. Город тут же оказался опутанным слухами: шептались, что мужчину зарезали не за что-то, а просто потому, что возникла банда, в которой урки играли в карты «на билеты», и проигравший должен был убить человека, оказавшегося на определенном этой лотереей месте, а иначе убили бы его самого. Так это было или нет, никто никому не объяснил (Бари, например, в ответ на Горкин вопрос сказал только: «шайтан его знает»), но на какое-то время поток желающих насладиться главным для советских людей из искусств заметно ослаб.
А Горка… Горка почувствовал странное, темное волнение: он оказался причастен вот к такому месту, где по розыгрышу могут зарезать любого человека, а может, и его самого, если выпадет. Или он отобьется? Горка рисовал в воображении одну картину за другой, представляя, как к нему в темном зале подбирается бандит с финкой в руке и как он вскакивает и вышибает у него эту финку, свет вспыхивает, и все смотрят на Горку и аплодируют, а бандита вяжут и увозят в воронке. Иногда, ночами, он чувствовал, что не отбился и нож пронзил ему сердце (свет все равно зажегся, и все смотрели все равно на Горку, только вздыхали и плакали), но такие сюжетные линии он старался от себя отогнать.
Новые друзья
Аура тем не менее возникла, и Горка ничуть не удивился, когда однажды к нему подкатили на великах два пацана его лет (Горка как раз оттирал очередного атамана Кодр) и один из них в упор спросил:
– Работаешь тут? А не ссышь, что зарежут?
Горка присмотрелся – не из блатных? По виду выходило, что нет. Спросивший был чистенько одетый светловолосый мальчишка с насмешливыми голубыми глазами, второй – смуглый и черноволосый, с узкими щелочками глаз – был облачен в черные шаровары и рубашку, туго перетянутую матерчатым пояском, и походил на муравья… Нормальные пацаны.
– Нет, – сказал Горка, – не ссу.
– А я бы зассал, – уважительно сказал блондин, завоевывая Горкино сердце.
– Ага, – сказал второй, проехался вокруг колонки и вдруг, тормозя, как бы подбил пятками под сиденье, и велик – раз! – и встал на переднее колесо.
Горка разинул рот, а «муравей», побалансировав, спешился и протянул Горке узкую ладошку:
– Гусман. То есть Генка.
– А я Равиль, – сообщил блондин, и нечего тут сказать. – А ты?
– Я Горка, – ответил Горка и насторожился.
Но они не засмеялись, ничего не стали придумывать, а просто попросили рассказать, с чем тут Горка мудохается, как выразился Равиль.
Горка смысл слова понял не очень, но почувствовал, что с этими пацанами можно сдружиться.