Территория тюрьмы — страница 21 из 69

Пока неведомая Нажиба то ли пекла, то ли разогревала эчпочмаки, Горка с Равилем прошлись по комнатам – Гусман тут бывал уже и остался в столовой. Из столовой был вход в гостиную, с лаковыми деревянными полами темно-вишневого цвета, хрустальной люстрой, телевизором (!) и о четырех окнах. Но главное – всю глухую стену и проемы между окнами занимали книжные шкафы под самый потолок! Обомлевший, Горка пошел вдоль них, вдоль рядов всех этих полных собраний сочинений – Тургенев, Пушкин, Лермонтов, Горький, Вальтер Скотт, Майн Рид, Фенимор Купер, Жюль Верн, незнакомые Горке Жорж Санд и Франсуа Рабле… Вдруг что-то отразилось в стекле шкафа – глаза, челка, смутная усмешка… мелькнуло и исчезло. У Горки неизвестно почему забилось сердце, он обернулся. Позади была дверь в какую-то комнату. Равиль, посмотрев вслед за Горкой, махнул рукой: «Розка, сестренка двоюродная, она диковатая малость».

– А книги? – меняя тему, спросил Горка.

– Ани, мамка все. Она любит, от «Роман-газеты» вообще не оторвать!

Горка посмотрел на приятеля внимательнее: нет, не шутит.

– Ва-а-ще! – выдохнул Горка. – А Дюма есть?

– Да, зараза, замучился просить уже! – пожаловался Равиль. – «Трех мушкетеров» достала, я уж раза три перечитал, а продолжения – нет! Ни «Двадцати лет», ни «виконта». Говорит, давно не переиздавали.

– Ага! – загорелся Горка. – так ты любишь «Трех мушкетеров»?

– Спрашиваешь! – откликнулся Равиль. – один за всех и все за одного! Так ведь?

– А то, – поддакнул Горка, подумав, что Равиль сейчас сказал о них – о себе, Гусмане и о нем, Горке.

Вернулись в столовую. Нажиба-апа, средних лет женщина в темном платье с убранными под платок волосами, уже раскладывала по тарелкам эчпочмаки, наливала из маленького посеребренного самовара чай, двигала розетки с вареньем… накрыла на стол и тихо ушла обратно, на кухню.

Эчпочмаки сочились бараниной, чай был густым и ароматным, варенье, смородиновое, таяло во рту; они наелись от пуза и задумались, слушая, как сокращаются большие расстояния, когда поет далекий друг. Сказать по правде, ехать куда-то еще уже не особо и хотелось. В итоге, помявшись (никто первым не хотел сказать, что харэ на сегодня), договорились: встречаемся завтра спозаранку у колонки за мостом к территории тюрьмы. Горка сначала хотел предложить, чтобы пацаны подъехали к нему домой, но быстро передумал: показывать стойло после Равилькиных хором было как-то… Короче, ему стало стыдно – от самой мысли, что приятели увидят, где он живет.

Прикатив домой и затолкав велик в чулан, Горка сел думать, благо родителей дома не было и никто не отвлекал.

Сначала он подумал о людях на водоеме – вот об этих парнях, похожих на кинозвезд, об их странных привычках и легких улыбках, о девахе в роскошном купальнике, шагавшей по песку, покачивая бедрами, и ферте, который вприпрыжку бежал за ней в клоунских штанцах и попугайской рубашке, – они были совсем не такие, как бугульминцы, – откуда они взялись здесь? Фестиваль, да – Горка слышал, конечно, что пару лет назад в Москве был какой-то международный фестиваль молодежи, и знал, например, кто такой Ив Монтан, он Горке нравился, как нравились аккордеонные переборы во французских песенках (он даже воображал, что и мушкетеры напевали что-то такое же), Горка и о стилягах слышал кое-что, но это все было где-то далеко, в Москве или, там, в Америке, а в Бугульме-то что?

Он не знал, что бурливший разными диковинными придумками Хрущев издал постановление, что центры науки и техники должны быть ближе к местам, где их достижения используются, и свежеорганизованный бугульминский институт ТатНИИнефть начали срочно доукомплектовывать работниками московских институтов и выпускниками московских же вузов, попутно строя для них жилье и меняя ассортимент магазинов промторга, и что вскоре, буквально за пару-тройку лет, эти невольные и, в общем, немногочисленные ездоки за туманами изменят его родной городок, донесут до него и ароматы того фестиваля, и невиданные ранее привычки, манеры, моды. И что молодняк повально станет им подражать, а многие старшие тайно ненавидеть.

Горка не мог всего этого знать, он просто размышлял об увиденном и в конце концов решил, что все это ему нравится. Хотя ферт – нет: картонный кривляка какой-то.

С Равилькиным домом было сложнее. Отвечая на вопрос, Гусман сообщил Горке (он жил на той же Советской улице, что и Равиль, кварталом ближе к территории тюрьмы, и они поехали от Равиля вместе), что отец Равиля работал то ли прорабом, то ли начальником участка в Су-2, а мать – замом начальника ОРСа «Татнефти», но это Горке ничего не объяснило. То есть он сравнивал – дом Равиля был куда больше и солиднее, чем дом отцова друга Сергея в Хасавюрте, хотя всем было известно, что грузины – и вообще кавказцы – живут богаче русских, Горкин отец был тоже начальником, уж не меньшим, чем Равилькин, а они жили в стойле… сколько же его родители зарабатывали, что смогли отстроить такие хоромы?

Конечно, он понимал, что такое дефицит, – отец периодически притаскивал домой коробки то с китайскими халатами и полотенцами, то с куриными яйцами (Горка таращился на иероглифы, не в силах понять, как можно довезти из Китая – из Китая! – свежие яйца), и было понятно, что это благодаря тому, что у отца полгорода ходило в приятелях, но все-таки… Никак у него не складывалось.

А Равиль добрый, но хвастун, – вдруг подумал Горка, совсем как Портос. На этой мысли в голове его щелкнуло, он подумал о Гусмане, о его всегда невозмутимом виде, немногословности, ловкости… Атос? А он – д’Артаньян?! Горка вскочил с места, закрутился по комнате, глянул на себя в зеркало, – его охватило возбуждение, предчувствие большого приключения; дверь стукнула, вошла мать, посмотрела на сына, сказала: «А, ты дома уже. А я к Марине ходила, она малосольных огурчиков дала – хочешь?»

Горка отрицательно мотнул головой и, утихомиривая себя, сел к окну с томиком «Трех мушкетеров» – ему надо было кое-что уточнить.

Утром они встретились у колонки, точно как договаривались – в восемь. День занимался жарким, и мальчишки не мешкая покатили к пруду, искупнуться. Дороги как таковой тут не было вообще, просто глинистая колея вдоль оврага, по которой ездили и ходили к плотине пруда, кто набрать в кадки воды для своих жухлых огородцев, кто – на постирушки, а кто и покупаться. Довихляли до плотины и встали как вкопанные. Равиль вопросительно посмотрел на Гусмана, тот на него, оба – на Горку, и он вдруг увидел свой пруд, где научился плавать, где гусь однажды с лета с воды долбанул его клювом в лоб, и Горка, стоявший на плотине, плюхнулся на задницу (ему тогда было лет пять) и заплакал от испуга и боли, где было так шумно и весело, – он посмотрел их глазами и скис.

– Это все? – спросил Равиль. – Вот эта лужа – это все?!

– Нет, – потерянным голосом ответил Горка, – там дальше еще есть…

Гусман потренькал в задумчивости велосипедным звонком, сказал примирительно:

– Вообще-то, красиво: вода парит, лес вон там такой… Айда, Равилька!

Они полезли в пруд, расшугав стайку плававших возле берега уток, поплавали, покувыркались на мелководье, а когда вылезли, обнаружили, что уже не одни, – на пригорке метрах в десяти от них расположилась вкруг компания пацанов, занятых чем-то очень важным.

Горка знал этих пацанов. То есть знаком был только с двумя, с Витькой Дурдиным и еще одним, Косым, а про остальных знал, что они поселковские, шпана в клешах, короче. А этого, второго, на самом деле звали Венькой, но, может, только родители и в школе, а остальные – вот так, Косым. Хотя могли бы и Ржавым звать, как в кино про ребят с нашего двора: пацан был жутко похож на артиста Крамарова, игравшего там главного, как Горка считал, героя. А косым он, этот пацан, стал потому, что был дурак: Витька рассказывал, что он как-то решил испытать новый лук, запулил стрелу в небо и принялся смотреть, а смотрел против солнца и не увидел, как стрела прилетела назад черной точкой и тюкнула его в глаз. Глаз не вытек, к счастью, но окривел.

Сейчас этот Косой стоял в сторонке от других и набивал махнушку – такой кусок меха с ладонь с впаянным куском свинца, который нужно было подпинывать, не давая упасть на землю, и кто больше наподпинывает, тот и выиграл. Остальные играли в ножички. Это тоже было целое искусство. Смысл состоял в том, чтобы метнуть нож в землю, расчерченную на сектора по количеству игроков, попав в чужой сектор, и в зависимости от того, в какое место нож воткнулся, оттяпать у соперника кусок его земли. Такая захватническая, если подумать, игра. И захватывающая, потому что просто метнуть ножик – это было для мелюзги, серьезные пацаны, вот вроде этих, приблатненных поселковских, всячески усложняли задачу и метали ножи, установив острие на кулачке, или на большом пальце, или на сгибе локтя, или на плече, а самые мастера – с зубов.

Горка как раз собрался рассказать приятелям про все эти премудрости, но не успел: Гусман, понаблюдав, решительно поднялся и пошел к ватаге, Равиль – следом. Горке это не понравилось, но было уже поздно: поселковые (их было человек пять-шесть, не считая Витьки) подняли головы, и кто-то спросил Гусмана:

– Хули надо?

Гусман пожал плечами, а поселковые уже поднимались на ноги, прицениваясь, и еще один задал следующий вопрос:

– Вы кто такие ваще тут? Пиздюлей давно не получали?

Дело принимало скверный оборот – как же, чужаки вторглись не на свою территорию! – и Горка, вскочив, крикнул:

– Это со мной, пацаны, со мной!

– С тобой? – переспросил Косой. – А ты кто такой?

– Не узнал, да? – ответил Горка с вызовом. – Я Горка Вершков, а тронешь моих ребят, сам… – он замялся, – пиздюлей получишь!

Горка замолчал, слушая в голове эхо собственного зазвеневшего голоса и боковым зрением видя, что Равиль уже поднимает руки в боксерскую стойку, мгновение – и фиг знает, что начнется, но тут голос подал Витька Дурдин.

– Харэ, корешки, – сказал он, солидно прокашлявшись, – Горку не трогать, а раз эти с ним, то… – он сбился с мысли, – в общем, харэ, пошли купаться.