– Почему медяков, пап? – спросил Горка. – Тут и по десять копеек есть, и по пятнадцать, посмотри.
– Потому что копейка, двушка и трешка – вещь, – ответил отец, – а те, что по десять-двадцать копеек – мусор, считай. Реформа у нас, сынок, – добавил, вздохнув, и снова уткнулся в арифмометр.
Про денежную реформу Горка знал, о ней с полгода уже судачили, и даже в «Пионерской правде» писали, что вот теперь мы покажем империалистам, какая у нас великая и могучая страна, потому что советские деньги станут в десять раз дороже, а доллар – в десять раз дешевле. Само по себе это было здорово, конечно, раз – и все! – однако отец пояснил, что раз рубль будет дороже, то зарплаты, если просто по счету, меньше и он будет получать не полторы тысячи, а сто пятьдесят рублей. Но на них, успокоил отец, можно будет купить столько же, сколько на полторы тысячи старых денег, а монетки в одну-три копейки вообще переоценке не подлежат, а значит, на них можно будет купить в десять раз больше.
Эти пояснения сбили Горку с толку: если туда в десять раз (деньги) и сюда в десять раз (зарплаты), то зачем все это затеяли? И почему для копеек сделали исключение? Отец на эти расспросы только пожал плечами, и Горка, в пять минут отсортировав ценные монеты от мусорных (ценных оказалось с гулькин нос), отправился кататься на лыжах.
Кататься значило не просто шлифовать лыжню в лесу (хотя Горке это нравилось, – тишина вокруг, сосны в белом, мягкое шуршание снега – красота!), речь шла о катании со склона оврага на второй запруде, крутого и долгого, настоящего ущелья. И цимес был не в том, что надо было устоять, выскочив на лед пруда, а в том, чтобы не разбить башку о корневище сосны, полуаркой нависавшее над трассой сразу после накатанного бугра типа трамплина.
Эту забаву Горке открыл Витька Дурдин, – оказывается, дворовые давно там лихачили, с позапрошлой зимы. Когда Горка в первый раз увидел, как они летят по этой крутизне один за другим, сжимаясь после прыжка с трамплина в комок, чтобы не зацепить головой корневище, ему стало не по себе: он живо представил, что убьется тут, и все.
Он долго не решался присоединиться к этому аттракциону, но подначки сделали свое, и он набрался смелости, вот сегодня, в первый день нового года. Он сначала оттолкнулся, покатил, полетел, вжался, зажмурив глаза, с треском вылетел на лед и навернулся. Хохот был дружный, но беззлобный, и Горка полез на крутизну и снова полетел, вжался, и снова не удержался на ногах. С пятого раза у него получилось наконец, и это был миг торжества! Он испытал какое-то совершенно новое ощущение себя, не объяснимое словами. Если бы Горка выпивал тогда или слышал про наркоту, он мог бы, наверное, сравнить это ощущение с первой стадией опьянения, но он не знал, что это такое, и не мог описать бурление крови, заставлявшее сердце выпрыгивать из груди, он просто чувствовал полет, страх и восторг преодоления. Он снова мог все, ему показалось.
Вернувшись под вечер домой, Горка застал отца перехватывающим резинками пачки банкнот.
– Вот, Егор, – сказал отец, – завтра пойду в обменник, получу взамен вот этого фантики.
– Фантики? – не понял Горка.
– Вроде того, – подтвердил отец, – новые деньги. Правительство наше на бумаге решило сэкономить.
То, что отец показал, вернувшись на следующий день с работы, на самом деле можно было назвать фантиками: маленькие, узкие в сравнении с привычными купюрами, зеленоватые и бурые бумажки – пять рублей, десять, двадцать пять, пятьдесят… И монеты в пятьдесят копеек и рублевые, серебристого цвета. Эти выглядели солидно.
Подвигав монеты по столу туда-сюда, пять рублевых отец подтолкнул к Горке:
– Возьми, тут тебе и на книги, и на каток на полмесяца хватит.
Горка посчитал в уме и обрадовался: точно! – всего пять рублей, а сколько на них можно купить…
Это ощущение легкости денег охватило на первых порах реформы многих: в магазинах, хоть прод, хоть пром, заметно оживилась торговля, обычно вялая в посленовогодние январские дни; люди присматривались к ценникам, хмыкали, охали и покупали. До получек в новых, на ноль обрезанных деньгах, было еще почти две недели.
Горка с Равилькой тоже кое к чему приценились, за сущие копейки купив по баночке бриллиантина (сволочь Всеволод), а затем и по перстню с красным, рубиновым (как на кремлевских звездах, молвил Равиль; как у мушкетеров, поправил его Горка) камнем. Ну, это они так решили, что с рубином, а присутствовавший при покупке (рупь шестьдесят за перстень) Гусман только покривился – «стекло, пацаны», но те и слышать не хотели, и разговор перешел на другое.
– Это вообще муть какая-то, – сказал Гусман, рассматривая Горкин перстень, – все ненастоящее.
– Кончай нудить, Гус! – прервал его Равиль. – Посмотри, как сверкает и блестит!
– Ага, блестит, – усмехнулся Гусман, – я не о том вообще. Ты мне скажи, почему доллар теперь стоит девяносто копеек, когда старыми стоил четыре рубля?
– Доллар?! – изумились друзья. – При чем тут доллар? Ты его вообще видел когда-нибудь?
– Не в том дело, – возразил Гусман. – почему девяносто, а не сорок копеек, раз все в десять раз изменилось? У меня брат в «Татнефти» мастером работает, – продолжил Гусман, – так он сказал, что это для нефтяников хорошо, что доллар стал дороже.
– Да как же дороже, – загорячился Равиль, – если было четыре рубля, а теперь всего девяносто копеек?!
– Ну, – подбодрил его Гусман, – а рубль стал десять копеек.
Горка с Равилем задумались. Выходило, что Гусман прав: раз цена рубля стала меньше (или больше? – тут Горка сбился) в десять раз, то и доллар должен был…
– Гусман, – спросил Горка, – а брат не говорил, в чем тут для нефтяников файда?
– Говорил, – кивнул Гусман, – только он и сам толком не понял: вроде это как-то с экспортом связано.
Наверное, если бы нашлись такие учителя, которые могли объяснить мальчишкам, что Советский Союз впервые за свое существование начал при Хрущеве продавать за рубеж сырую нефть, а она оценивалась в американских долларах, а нефтяники по-прежнему несли все затраты в рублях, в два с лишним раза подешевевших к доллару, а еще объяснить, что такая денежная политика заложила основу для перехода экономики страны к экспортоориентированной, то есть, по факту, сырьевой модели… Да только откуда было взяться таким учителям, если очень редко кто, даже из самых образованных граждан Страны Советов, задумывался о таких взаимосвязях и о том, к чему они вели. И привели-таки тридцать лет спустя.
Наглядно, что к чему, Горке показала мать. Придя утром с базара с двумя кошелками, она швырнула их под кухонный стол и сказала, усаживаясь:
– Скоты! Спекулянты чертовы!
Такой злой Горка мать еще не видел. Она же, глянув на него, продолжила, обращаясь как ко взрослому:
– Ты представляешь? Беру лук, спрашиваю, почем килограмм, а эта рожа наглая отвечает – тридцать копеек! Какие тридцать копеек, он старыми стоил столько! Ничего не знаю, говорит, иди в магазин, там по три копейки должно быть. И скалится! В магазин! Найди там такой лук!
Горка вытащил кошелки из-под стола и стал раскладывать овощи по отсекам ларя. Мать кивнула и продолжила свое:
– А мясо? Говядину по двадцать пять продавали, а сейчас? Думаешь, по два с полтиной? По четыре, четыре с полтиной просят! А нет, так опять «иди в магазин» – мослы перебирать. Враз все из магазинов исчезло, как корова языком слизнула!
Она выговорилась наконец и понесла кусок купленного-таки на базаре мяса в чулан, на холод, а Горка стал пересчитывать. Выходило точно по примеру с долларом: в новых деньгах продукты стали стоить не в десять раз меньше, а всего процентов на сорок. Этот пересчет вызвал в Горке какое-то глухое чувство обиды… и злости, пожалуй. Только не на спекулянтов, которых костерила мать, а на правительство, которое почему-то этих спекулянтов не окоротило.
Впрочем, цены на билеты в кино и на книжки изменились точно в десять раз (не считая того, что полтинники в старых ценах округлились до рубля в сторону повышения), так что Горка злился не сильно и не долго, все-таки продуктовый бюджет семьи его не затрагивал.
Надо сказать, что и взрослые не особо бухтели: на памяти у большинства была послевоенная денежная реформа, когда гражданам пришлось играть с государством в азартные игры с дроблением вкладов в Сберкассах, так как рубль к рублю меняли только суммы до трех тысяч, а больше – уже по «прогрессивной шкале» в зависимости от превышения, – один к двум, а то и один к трем. Тогда был плюс в том, что отменили карточную систему, теперь – что не ограничивали суммы к обмену; и в 1947-м, и в 1960-м многие кормились с огородов, подворий, а покупать «красноголовую» (были еще «белоголовые» поллитровки, чуть подороже) за два с полтиной психологически было легче, чем за двадцать пять рублей, так что народ позубоскалил насчет замены «сталинских портянок» на «хрущевские фантики», и не более того. Бурления там и тут начались через год-два, когда люди убедились, что и цены растут, и дефицит товаров и продуктов, а зарплаты – нет.
В Бугульме бурлений не было, разве что на кухнях, как случилось с Горкиной матерью. Может, потому, что город еще оставался «столицей нефтяного края Татарии» (постепенно уступая это звание соседнему Альметьевску) и здесь заработки были повыше, а одновременно половина бугульминцев жили в частном секторе, держали коров, свиней, коз, имели обширные огороды. А может, потому, что тут собрался народ, помнивший памятью предков про Сибирский тракт и не видевший ничего странного, что один из районов города называется «территория тюрьмы». Кто знает?
Для Горки самим ярким воспоминанием о том годе стало то, как его порезали бритвой в парикмахерской. Не специально, просто так получилось. В тот апрельский день, жаркий, как в июне (весна пришла на редкость ранняя), Горка сбежал с уроков, чтобы сделать себе супермодную прическу, «канадку». Почему «канадка», никто толком объяснить не мог, да это и не важно было, главное, что прическа резко отличалась от повсеместных «боксов» и «полубоксов» – длиной волос, короткими висками и стриженным ножницами лопатообразным затылком, с обязательным подравниванием кромки бритвой. Стрижка такая и стоила, конечно, почти в три раза дороже, целых сорок пять копеек, зато мальчишки, которые могли себе ее позволить, сразу выделялись из общей массы и пользовались повышенным вниманием девчонок.