делать, Леш? Мы же не перестанем ее из-за этого любить?» – «Как и она нас, – правда?» – скривился он, допил кофе и пошел в гараж: после обеда надо было везти Настю в аэропорт.
В аэропорту они попрощались с дочерью почти без слов: «пока – пока»; мать потянулась поцеловать, та легко отстранилась, сделала родителям ручкой и пошла, цокая каблучками, в сектор регистрации – миниатюрная стильная женщина. Деловая. Москвичка. Улетела.
…Ребенок у них не получался довольно долго – почти три года. То ли потому, что Айгуль, форсившая по молодости в капронах до глубокой зимы, слегка подморозила яичники, то ли потому, что не горела желанием стать матерью, – жизнь они вели веселую, а временами и разгульную – редко какая неделя обходилась без того, чтобы в их комнатку в коммуналке не набивалось человек по семь-восемь или они не просиживали ночь со спиртным в клубах табачного дыма у друзей-приятелей. Под закат катились семидесятые, брежневский застой давал жить кому как хотелось, и, несмотря на мизерные, казалось, зарплаты и на вечный дефицит приличных продуктов и шмоток, многим на многое – по меркам тех лет – хватало.
В общем, о том, чтобы завести ребенка, они не задумывались, но к исходу второго года их брака забеспокоилась теща – хваткая женщина из рода татарских купцов, рулившая плановым отделом меховой фабрики, и после серии собеседований с дочерью (державшихся, впрочем, в строгом секрете от зятя) Айгуль понесла.
Девочка, которую заранее окрестили Анастасией, родилась слабенькой (что-то было не очень хорошо с ножками) и добавила не только радости, но и хлопот и не самых веселых раздумий. Вдобавок выяснилось, что Айгуль просто боится ребенка – боится что-нибудь ему повредить. С кормежкой она еще как-то управлялась (слава богу, молока хватило на первые полгода жизни Насти), а как доходило дело до купаний-пеленаний, руки у жены начинали трястись, и уже через неделю после выписки из роддома Леша взял это дело на себя, благо у него был некоторый опыт: в первом браке пришлось до года нянчиться с сынишкой. До года, прежде чем он попросту сбежал из той семьи.
Бережно оглаживая мыльной губкой тельце курносой, подслеповато жмурящейся дочки, поливая ее теплой водой, подхватывая на руки и ощущая легкий молочный запах, Леша частенько невольно вспоминал о первом ребенке, и странное чувство охватывало его – он как будто видел себя со стороны и порой переставал соображать, кто сопит ему в ухо по пути в спальню – Настька или Андрюшка.
Может, он и не сбежал бы, – в конце концов, девочка, на которой он женился, была его первой настоящей любовью, но оказаться окольцованным в двадцать один год «по залету»… Смириться с тем, что выбор сделал не он, а кто-то за него, вот что было невозможно. И еще – чувствовать, как тебя мало-помалу, но неотвратимо засасывает быт (вполне устроенный, к слову), как в тещиных разносолах и всегда готовой к ужину «спиртяшке» (она работала в лаборатории НИИ, и спирт им выдавали на промывку оптики), в пуховых перинах и жарких Женькиных объятиях тонут твои амбиции, мечты о карьере, признании талантов… Они таки утонули бы, наверное, тем более что любовь – плотская, жадная – никуда не делась, да и сходные взгляды тоже, – Женя была разносторонне начитанной и артистичной в своем роде девушкой, с ней было интересно не только в постели. Но дни шли, привычки укоренялись, и что-то подспудно накапливалось, – от противного.
Спусковым крючком послужил дурацкий, по сути, случай: у него сломался зиппер на брюках, и теща закатала ему новую «молнию», простецки прострочив на швейной машинке гульфик поверху. Этот «шрам», украсивший причинное место, сообщил о будущем семейной жизни больше, чем что-либо еще, и через неделю Леша, сославшись на необходимость консультации в универе, уехал в Казань. И не вернулся.
Какое-то время Женя пыталась удержать его: тоже переехала в Казань, оставив сына на бабку с дедом, поступила в КАИ, они время от времени встречались, любили друг друга где придется, но у него уже была другая женщина и были другие планы. Он на отлично защитил диплом, распределился в «ящик» с хорошей зарплатой, через два года защитил кандидатскую и стал начальником конструкторского бюро; Женя тем временем сошлась с другим и вскоре подала на развод и алименты. А потом появилась Айгуль, и возник роман, который один из Лешиных приятелей назвал водевилем, настолько всё играючи, легко у них срослось: полгода знакомства и ЗАГС. Но тут ни о каких «залетах» не было и речи; разве что об обоюдном умопомрачении.
…Ворочаясь без сна в постели в ночь после отлета дочери, Леша вдруг вспомнил, как однажды она приперла его вопросом о том, как у них с матерью случилась любовь. Это было на московской Настиной квартире, когда она уже работала в солидном банке и смогла позволить себе ипотеку. Они сидели вечером, потягивая винцо и обсуждая концерт, на который она его до этого вывезла («а то мотаешься по своим командировкам и, кроме офисов, ничего не видишь»), и Настька вдруг выпалила: «Пап, а ведь ты был уже… – она помялась, подыскивая слово, – опытный, когда женился на маме, – почему?»
Он пустился было в подробности, но осекся, поймав взгляд дочери, и, помолчав, сказал: «Понимаешь, Настена, бывает такое чувство, на которое невозможно не ответить». Она кивнула ему, не сводя серьезных испытующих глаз, и проговорила, чуть заметно вздохнув: «Я так примерно и думала».
Лешу этот разговор лишь слегка удивил тогда (надо же, о чем Настька думает!), – они быстро перешли на другие темы, и как-то все затушевалось. Сейчас, после вчерашней дочериной истерики, он снова вспомнил тот вечер и заворочался: до него вдруг дошло, что она, дочь, всю свою сознательную жизнь наблюдала ведь за родителями, не только они за ней; наблюдала и делала какие-то свои выводы, один за другим. А может, и не только всю сознательную жизнь, но и бессознательную.
Например, когда Настене было уже около года, выяснилось, что она ни в какую не хочет оставаться с ним без матери, – принималась реветь, вырывалась из рук, а оказавшись на полу, с удивительной прытью уползала от него на четвереньках куда попало, лишь бы подальше. Смотреть, как она, оскальзываясь на паркете (теща помогла деньгами, и они выкупили приличную кооперативную «двушку»), теряя ползунки и шлепая по полу ладошками, ползает туда-сюда, было смешно, слезы проступали от жалости, но и злость охватывала. Это ребенок, которого он буквально на руках вынянчил! (Разумеется, Айгуль давно с дочкой освоилась, страх первых недель прошел, но Леше нравилось считать, что он вынянчил, это было предметом гордости.) И было поразительно, как быстро она успокаивалась, когда Айгуль возвращалась после отлучки – из магазина или от соседки; словно и не было ни слез, ни крика. Значит, в нем было дело, значит, чувствовал ребенок, что отец его не любит, что он чужой.
С другой стороны, не было никаких проблем, когда дело касалось прогулок: Настька безропотно давала себя упаковать, уложить в коляску и, помигивая, доверчиво и дружелюбно смотрела на отца, а потом безмятежно засыпала под скрип колес.
Гуляли они всегда в одном и том же месте – в протянувшейся вдоль корпуса заводоуправления посадке, отделявшей Лешин «ящик» от городской автомагистрали. В общем, это можно было назвать и садом: между яблонь и березок было проложено несколько дорожек из бетонных плит, а на лужайке посередке по проекту Славы Крейнгольца, инженера КБ с тягой к промдизайну, устроили фонтан. По замыслу, композиция должна была быть символом полета мысли советских ученых и конструкторов: в дюралевой трубе в центре чаши фонтана угадывалась ракета, верхнюю часть которой этаким воротником жабо окружали листы то ли чертежей, то ли книг; струи воды, бившие с окружности чаши в эти листы, должны были плавно вращать конструкцию, вызывая приятный звон. Малиновый, разумеется, в соответствии с подсветкой из-под воды.
Конечно, уже через пару недель вся эта хрень вышла из строя: сначала категорически отказались плавно вращаться и позванивать тонкие жестяные листы, потом перегорели лампочки подсветки (подвела герметизация), а затем забились форсунки, и струение воды стало напоминать не о чем-то витально-полетном, а о тягостном мочеиспускании группы страдающих аденомой простаты мужчин. Крейнгольц начал было метаться по заводским инстанциям, горячо доказывая, что так же нельзя, но быстро утух и махнул на все рукой. Примерно такую же эволюцию прошли наспех вымощенные дорожки: песчано-гравийные подушки под плитами накидали под осень на глазок, и уже весной плиты лежали вкривь и вкось. Уж этот брак тем более никому и в голову не пришло исправлять: ходить можно – и ладно.
По этим вот плитам Леша и таскал коляску с Настькой на коротких утренних прогулках в рабочие дни и длинных, по часу, а то и два, в выходные. Коляска была тоже насквозь советская, то есть неповоротливая, тяжелая, скрипучая – сущая арба. Когда это сравнение первый раз пришло в Лешину голову, он пристально посмотрел на спящую дочку, и ему показалось, что да – она себя чувствует словно в арбе средневековых предков-кочевников: какие-то едва уловимые тени пробегали по ее личику, словно память из толщи веков навевала родное степное, и время от времени губешки складывались в сонную мечтательную улыбку. Так оно и было, уверовал Леша после нескольких дней наблюдений: это арба постукивала колесами на стыках плит, переваливаясь с боку на бок; это тем воспоминаниям ребенок тихо улыбался во сне.
Под эти воспоминания Леша и сам заснул, убаюканный.
Следующим вечером, за ужином, Леша долго молчал, а потом решился и заявил:
– Знаешь, – сказал он, – я пришел к выводу, что Настя была права. Насчет меня.
Айгуль осторожно поставила чашку на блюдце и дрогнувшим голосом спросила:
– Права? В каком смысле?
– Что я ее не любил.
Повисла тишина. «Она знает, – с ужасом подумал Леша, – она думает так же!» Но жена спохватилась и, вздохнув, участливо спросила:
– Ты что, целый день вот об этом думал? Ты дурак, что ли?
– Нет, Айгуль, – ответил он, пристально всматриваясь в ее лицо, – я не дурак. Я погуглил, есть кожная память. Я тебе сейчас покажу.