Прохор Семенович воззрился на жену в изумлении, но взял себя в руки и, помолчав, сказал: «Пошьем у меня, – и дешевле выйдет, и качественнее. Только он все равно будет как все».
Но вышло, что не как все: отец вдруг решил, что у Горки будет не гимнастерка, а китель.
Он объявил об этом, однажды заявившись домой сильно пьяным в компании Левы Гируцкого, тоже кривого на оба глаза. Бухнув на стол бутылку «белоголовой», отец сказал:
– Наталья, собери чего повкусней, икры, что ли, дай, еще чего, – у нас опять февральская революция, праздновать будем!
– Какая революция, Прохор? – начала было мать, но всмотрелась в мужа, в блуждающую улыбку на лице Левы и замолчала, принявшись накрывать, а потом позвала Горку на кухню: «Давай, сынок, здесь тихонько поужинаем, пусть мужики поговорят».
Они сидели на кухне, что-то клевали, пили чай и вслушивались в то, о чем говорили в комнате мужчины. Говорил больше отец, глухо и невнятно – о какой-то проработке, циркуляре, устоях, однажды выматерился, упомянув «черножопого» (мать осуждающе помотала головой), которому вдруг разонравился «Краткий курс» (Горка вопросительно посмотрел на мать, та пожала плечами); Гируцкий поддакивал, охал, а в какой-то момент спросил: «и что же теперь будет, Прохор Семенович?» – «А ничего уже не будет, – ответил отец, отхаркавшись, – пиздец всему будет, Лева!»
Тут мать не выдержала, вышла в комнату и заявила:
– Хватит материться, закрывайте партийное собрание, товарищи!
– Так оно еще днем закрылось, – невесело засмеялся отец, – а мы сейчас покрой Горкиного кителя обсуждали – с отложным воротником или стойкой делать; у Сталина и такой был, и такой. Как думаешь, Наталья?
Наталья, конечно, подумала, что это уже начался пьяный бред, и решительно прекратила застолье, но спустя пару дней выяснилось, что мысль о кителе засела в голове Прохора Семеновича основательно: он повез сына и жену в швейный цех Горпромкомбината выбирать ткань.
Отцовский кабинет оказался узкой, как пенал, комнатой, одна из стен которой представляла собой стеллажи, сверху донизу занятые рулонами разных тканей. Отец прошелся вдоль этой стены, показал матери: «смотри – вот это тонкое сукно, тут темно-серое, а вот синее, в самый раз под форму». Мать отвернула край одного рулона, другого, погладила, помяла в ладони… «лучше сине-стального цвета, – сказала, – но почему китель, Прохор, не положено же?» – «Потому, – ответил муж, – на тебя не угодишь».
Горка молчал, соображая, какой цвет больше нравится ему.
Явился Гируцкий, они перебросились с отцом парой фраз, и Горку повели в закройщицкую, снимать мерки.
Пошив оказался хлопотным делом. Сначала Гируцкий облазал Горку сверху донизу, меряя тонкой лентой портновского метра (там на самом деле было полтора метра, как Горка рассмотрел) талию, грудь, длину рук и ног, плечи и зачем-то спину, записал результаты обмылком прямо на разложенном на столе отрезе, потом снял с гвоздя какие-то в разные стороны изогнутые картонные фигуры, лекала они назывались, и принялся прикладывать их к ткани, обводя по ней все тем же заостренным концом обмылка, а потом вдруг схватил огромные, в половину Горкиной руки, ножницы и принялся резать сукно.
Горка уже заскучал к этому времени, но тут у него полезли на лоб глаза: Гируцкий клацал ножницами и одновременно челюстью, которая двигалась с ними точно в такт. Как будто он зубами резал ткань.
Горка обернулся, ни отца, ни матери в закройщицкой не было, и он, собравшись с духом, решился задать вопрос самому Гируцкому.
– Лев… – Он никак не мог вспомнить отчество, но вспомнил-таки. – Лев Гдальевич, а вы зачем делаете вот так, когда режете? – Горка показал.
– Я так делаю?! – удивился Гируцкий. – Серьезно?! – И засмеялся. – Надо же, никогда за собой не замечал. Вот такой я обезьян, значит.
Горка всмотрелся в закройщика и подумал, что да, похож, но явно не на гориллу и не на мартышку. Решил, что на пожилого шимпанзе.
На самом деле Гируцкий был никакой не обезьян, конечно, а добрый и умный дядька, только стеснительный. Он даже в шахматы научил Горку играть, пока они не спеша двигались от примерки к примерке, раз в неделю, а то и в две, и много чего рассказывал о своем детстве где-то под Бердичевом. Выходило, что оно мало отличалось от детства мамы, только у Гируцкого было много братьев и сестер и вообще родни, а у мамы никого.
Наконец, накануне майских, костюм был готов. Портниха облачила Горку, выдернула оттуда-отсюда какие-то нитки, огладила китель, и они с Гируцким повели Горку в кабинет отца. Тот посмотрел, повертел сына, спросил: «ну как? – и, не дожидаясь ответа, хлопнул Гируцкого по плечу. – спасибо, Лева, сидит как влитой!» И снова обращаясь к сыну:
– Как тебе, Егор, нравится?
Горка смотрел на себя в ростовое зеркало и не узнавал: в зеркале отражался незнакомый ему стройный, подтянутый и, главное, розовощекий мальчик.
– Ишь, аж разрумянился от удовольствия! – засмеялся отец. – Ну, отлично, теперь точно будешь не как все.
Горка меж тем подошел к окну и посмотрел на улицу. Напротив, на перекрестке, стояло нарядное краснокирпичное здание с башенками, в высоких окнах блестело весеннее солнце, над крышей туда-сюда летали галки…
– Да-да, – сказал отец, подойдя, – это твоя школа. Первая – и по номеру, и вообще.
И вот 1 сентября Горка стоял на правом фланге линейки для первоклассников в своем новеньком кителе, в лаковых ботинках, в фуражке с лаковым козырьком и высокой тульей (отец что-то сделал с пружинным ободком внутри, и она сразу задралась), прижимая к груди кустик цветов, и косился на мальчишек и девчонок в строю. А они косились на него и как-то… не очень дружелюбно – может, даже с опаской. И учительница, краснощекая молодая женщина в «химии», Людмила Михайловна, тоже чаще посматривала на Горку, чем на других (во всяком случае, ему так казалось), и осуждающе покачивала головой.
Он догадывался почему – он был в этом строю не как все, – но и представить себе не мог, как надолго, вплоть до четвертого класса, когда он устроил на переменке отчаянную драку со второгодником Плеско, он окажется для одноклассников чужим, абсолютно. Хотя мог бы понять уже после линейки, после того, как им показали класс и кто с кем будет сидеть, – вокруг него само собой образовалось пустое пространство; дети кучковались в сторонке, поглядывая, потом кто-то подходил осторожно, трогал (а то и норовил ущипнуть) и снова отходил, хмурясь или хихикая. Ситуацию немножко разрядила Светка Лифантьева, с которой Горку посадили за одну парту, – она решила, похоже, что будет шефствовать над чужаком, и демонстративно предложила ему леденец (он взял и сунул за щеку, вызвав у Светки поощряющую улыбку), но только немножко.
Что там потом произошло между взрослыми, Горка не знал, только через две недели после начала занятий отец принес домой форменную школьную гимнастерку и сказал:
– Будешь ходить в этом, а в кителе – по праздникам. – И добавил, скривив лицо: – а то истреплешь, шей потом опять.
«Ему позвонили», – обмолвилась мать, отвечая на невысказанный вопрос сына. И не стала ничего пояснять.
Много позже Горка не раз думал над тем, что тогда двигало отцом. Он знал уже, что в те февральские дни был двадцатый съезд КПСС, с которого началось разоблачение культа личности Сталина, догадывался, что отец говорил жене о закрытом партсобрании, на котором прорабатывалась новая партийная директива, понимал, что для отца, верой и правдой служившего партии, а значит, Сталину, хрущевские разоблачения были ножом по сердцу, но все-таки – что и кому он хотел сказать (показать, доказать?), обрядив семилетнего сына как бы в китель вождя? Так театрально, так бессмысленно… и безжалостно по отношению к ребенку… К определенному ответу Горка так и не пришел, и спросить было не у кого: к тому времени, как эти вопросы начали крутиться в его голове, отец уже был далеко.
Крык
А Светка так и вошла во вкус «шефини»: водила Горку по школьным коридорам, увешанным черно-белыми и цветными – анилиновыми – картинками, на которых кудрявые и благостные, как херувимчики, дети кушали за уставленными яствами столами, беседовали в каких-то ротондах и даже танцевали (все картинки были снабжены надписями, поясняющими, как все это делать культурно), показала спортзал, в котором старшеклассники гулко стучали по крашенному коричневым дощатому полу мячами, и маленький актовый зал с притулившимся в углу пианино, и даже туалет, который оказался во дворе. Тут Светка застеснялась, словно туалет был ее промашкой, и сообщила, что, вообще-то, раньше, до революции, он был в здании, но потом школа расширилась, стало сильно пахнуть, и его заделали.
– Откуда ты все это знаешь? – спросил Горка, освоившись с новой подружкой.
Оказалось, она знала от мамы, которая была членом школьного родительского комитета. «Мама рассказывала, – продолжала Светка, – что раньше тут была первая мужская гимназия, а напротив, – она махнула рукой в сторону стоявшего через дорогу такого же краснокирпичного здания, – была женская гимназия, и мама училась в ней».
Тут Горка задумался, силясь понять, когда же Светкина мама училась в дореволюционной гимназии, но разъяснилось и это, – Светка уточнила, что на самом деле это была советская школа, только для девочек.
– Ты что, вообще ничего не знаешь? – подозрительно спросила Светка. – Ты не соображаешь, что если бы мы с тобой пошли в школу не в этом году, а в прошлом… или в позапрошлом, все равно, – отмахнулась она, – то фиг бы ты меня тут увидел, все раздельно учились!
Горка, конечно, много чего знал, но про раздельное обучение – нет, ему никто не говорил.
– А вот эти картинки, – опять задумался Горка, – они что, тоже дореволюционные?
– По-моему, да, – сказала Светка, почему-то понизив голос, – хотя мама говорит, что это уже после революции плакаты делали, о культурном облике школьника Страны Советов, вот. А я думаю – срисовали: мы что – похожи на этих кудряшек? – И рассмеялась.