Террористы и охранка — страница 13 из 24

Я обратился тогда к суду с предложением сообщить им, на известных условиях, новые данные обвинения. Судьи могли свободно пользоваться этими данными, но не „товарищи-обвинители“. Судьи имели право располагать ими по своему усмотрению, даже против моей воли, но обязывались предварительно меня об этом уведомлять».

Речь шла о необычайной встрече, которая произошла за несколько недель до этого суда между Бурцевым и бывшим директором департамента полиции А. Л. Лопухиным. Во время этой встречи выяснилась вся истина, реальная, точная, неоспоримая. Свидание с Лопухиным, носившее случайный характер, произошло на поезде, в Германии. Бурцев нашел Лопухина в обществе его жены. Они оказались давнишними знакомыми, так как Лопухин несколько раз в Петербурге заходил в редакцию «Былого», чтоб договориться с Бурцевым о напечатании воспоминаний своего близкого родственника князя Урусова, в которых разоблачались преступный произвол самодержавия и сообщничество полиции в еврейских погромах. Рассказав вкратце суду о внешних обстоятельствах этой встречи, Бурцев продолжал:

«Когда я кончил описывать Лопухину ту страшную роль, которую провокатор одновременно играл среди революционеров и среди охранников, я мог заметить, что мои слова произвели на него ошеломляющее впечатление. Я, как теперь, вижу его искаженное от ужаса, лицо, чувствую его волнение, граничащее с ужасом, страхом перед совершившимся грандиозным, непоправимым преступлением…»

В маленькой комнатке, где собрались судьи, обвинители и обвиняемый, царило глубокое молчание. Вот в каких выражениях Бурцев описал нам сам эту памятную ему сцену.

«Пока длился мой рассказ, никто ни разу не прервал меня. Было тихо и… душно. Каждое мое слово падало. Я вслух передавал, излагал уж раз пережитое, и сам вновь был во власти этого пережитого…

Вера Фигнер сидела немного в стороне, бледная, без кровинки в лице, близкая, казалось, к обмороку. В ее больших прекрасных глазах застыло выражение ужаса и муки. Кропоткин и Лопатин слушали со сосредоточенным вниманием, придвинув свои стулья ближе ко мне, словно боясь проронить, пропустить хоть единое слово.

До конца своего рассказа я старательно избегал упоминать имя Азефа, точно так же как я ни разу не произносил его имени перед Лопухиным… Я говорил о Раскине, о Виноградове, Татарове, Кременецком, о своих доказательствах, об уличающих признаках… Но когда я дошел до того места, где Лопухин взволнованно сказал мне:

„Я знаю инженера Евно Азефа, которого видел два раза“, — напряженное молчание, сковывавшее до тех пор собрание, внезапно нарушилось. Все заговорили сразу, кто с подавленным удивлением, а кто с гневными и негодующими восклицаниями. Один из членов суда[34] во власти крайнего возбуждения подошел ко мне и прерывающимся голосом сказал мне:

— Владимир Львович! Дайте мне честное слово революционера, что все, что вы нам только что рассказали, вы действительно слышали…

И прежде чем я успел что-либо ответить, он, махнув рукою, с горечью прибавил:

— Да, что я спрашиваю у вас? Это нелепо. Простите, что обратился с такой просьбой…

Обвинители тоже казались взволнованными, но видно было, что гипноз, который мешал им различать истину, не рассеялся. Один из них, Натансон, сказал мне:

„Ну да, еще бы! Вы так подробно все расписали Лопухину, что тому, по совести, легко было догадаться, о ком вы говорили и чье имя вы хотели услышать“.

Эти слова лишний раз показали мне, как трудно будет поколебать безграничную слепую веру приверженцев Азефа в их кумира.

Во время возобновившихся прений Савинков вдруг вполголоса заметил мне:

— Но вы забыли, Владимир Львович, что Лопухин сказал вам еще…

Эта неоконченная фраза самого деятельного члена „боевой организации“ вызвала большое волнение среди присутствующих.

— Как случилось, — спрашивали у Савинкова, — что вы знали об этой встрече и ничего нам до сих пор не сказали о ней?

В самом деле Савинкову эта встреча была известна уж несколько дней. Сейчас же по возвращении из Германии Бурцев сообщил ему, что им получены „новые данные, подтверждающие виновность Азефа“. Усталый, разбитый, не успевший еще отдохнуть от своего длинного и тяжелого путешествия, Бурцев под видом абсолютной тайны рассказал ему о своем свидании с Лопухиным. Предварительно Бурцев спросил у Савинкова его мнение о бывшем директоре департамента полиции, на что тот ответил, что к Лопухину можно питать известное доверие, так как он открыто разорвал со своей средой. Рассказ Бурцева произвел сильное впечатление на Савинкова, который даже остановился на точном и подробном выяснении некоторых важных пунктов. Однако в конце беседы он спокойно заявил, что чудовищно и нелепо обвинять Азефа в измене.

— Я, разумеется, допускаю, — сказал он, — что Лопухин вам все это рассказал. Но он мог ошибиться. Ему могли выдать за Азефа какое-нибудь другое лицо. Кроме того, не забудем, что Лопухин, в конце концов, ведь все-таки бывший директор департамента полиций.

Бурцев расстался с ними глубоко обескураженный. Он снова наткнулся на слепую, непоколебимую веру в Азефа и понял, как трудно, почти невозможно будет бороться против провокатора; Что касается Савинкова, то, связанный честным словом, он никому из своих товарищей ничего, конечно, не сказал о том, что ему было известно.

Второе заседание закончилось среди всеобщего смущения и беспорядка, вызванного разоблачениями Бурцева.

„В тот же день, — рассказывал нам Бурцев, — я встретил поздно ночью одного из своих друзей, только что видавшего Кропоткина. По его словам, Кропоткин был глубоко потрясен моими заявлениями и находил, что я ими нанес страшный удар защитникам Азефа.

Однако я заметил, что на следующем заседании мои противники держались так, как будто ничего не случилось. К ним вернулась их прежняя самоуверенность. Было очевидно, что в их глазах Лопухин или искренно ошибался, или сознательно хотел меня обмануть.

Они даже пытались доказать это, но неудачно, и, ввиду отсутствия фактических данных, потребовали, чтоб никакое решение по этому вопросу не было принято, пока не будет произведено тщательное расследование о ценности моих заявлений.

В промежутках между заседаниями Савинков и Чернов видали Азефа и сообщили ему все, что происходило на суде. Хотя имя Лопухина не было ими произнесено — я в этом не сомневаюсь, я знаю, что они говорили негодяю: „Не следует дальше скрываться за нашими спинами. Появись перед судом. Защищайся сам. Мы не можем дальше одни бороться против Бурцева, которому большинство судей доверяет“…

Но Азеф ответил им, что он устал, болен, что он надеется, что товарищи сумеют его защитить… Он отказывался сам предстать перед судом…

После того как были выслушаны таким образом обе противные стороны, суд приступил к допросу свидетелей.

Самым важным из них был, конечно, Бакай. Его допрашивали в продолжение двух дней подряд. Он должен был рассказать не только все, что он знал об Азефе, но и все, что касалось его личного прошлого — до его поступления и за все время его службы в охранном отделении.

Из членов суда двое относились к нему с доверием и считали его показания искренними. Если кое-какие неточности проскальзывали в его рассказах, они их склонны были приписать скорее невольной ошибке, чем злому предумышленному намерению.

Мои обвинители, наоборот, с уверенностью и с апломбом говорили о Бакае, как о человеке, подосланном правительством, чтоб втереться ко мне в доверие и осуществить через мое посредничество свою полицейскую интригу.

Я еле удерживался от смеха, выслушивая эту наивную и нелепую гипотезу. Итак, мы, как заговорщики, сходились на тайный суд, скрывая свои имена, заметая свои следы, принимая тысячи конспиративных предосторожностей… чтобы допросить „шпика“, специально подосланного царским правительством… Поистине нужно было быть совершенно ослепленным Азефом, чтоб дойти до такой бессмыслицы.

До чего велико было обаяние Азефа, тот моральный гипноз, который он производил на боевиков и членов ЦК, показывает следующая характерная мелочь.

Во время прений все старательно избегали произносить имя „великого революционера“… Делалось это, конечно, из конспиративных соображений. И всякий раз, когда по рассеянности, я громко называл его, вокруг меня поднималось возмущенное шиканье: „Говорите тише, тише! А лучше называйте его Иваном Николаевичем“.

Бакай под перекрестным огнем вопросов рассказал всю свою жизнь. Суду необходимо было окончательно выяснить свое отношение к нему и решить, заслуживает ли он доверие или нет. В последнем случае все его показания должны“, были быть отвергнуты. Бакай, правда, не, знал лично Азефа, но он обладал достаточными сведениями, чтоб доказать, что все, что он знал о Раскине, вполне применимо к Азефу.

Если мне трудно было доказать искренность Бакая, то моим обвинителям еще менее легко было доказать его двуличие. Во всяком случае было очевидно, что данные, приведенные им, оказали известное влияние на умонастроение большинства судей.

Благодаря сопоставлению известных фактов и чисел удалось установить, что в тот момент, когда таинственный провокатор Раскин приезжал в Варшаву, чтобы повидаться с железнодорожником, находившимся под надзором полиции, Азеф также приезжал в этот город для свидания с тем же лицом.

Почти все остальные показания Бакая должны были быть признаны серьезными и основательными, как, например, сведения, относившиеся к выдаче нелегальной типографии в Томске, провал, который считался до тех пор центральным комитетом совершенно нормальным.

На последнем заседании, состоявшемся 29 октября 1908 г., центральный комитет намеревался одним сильным ударом опрокинуть все мои построения. В блестящей стройной аргументации должны были быть сосредоточены, как в фокусе, все доводы, неопровержимо доказывавшие абсолютную невозможность обвинения Азефа. Предполагалось, что эти доводы подействовали на мой упрямый ум и заронят в нем серьезные сомнения.