ли жизнью»?[389].
Гейфман приводит цитату из недатированного письма Марии Спиридоновой, находящегося в архиве ПСР в Амстердаме, в котором она пишет, что хотела, чтобы ее убили и что ее смерть была бы прекрасным агитационным актом. В более известном письме, переданном из Тамбовской тюрьмы, где она находилась после убийства Г.Луженовского, на волю и разошедшегося по всей России, она сообщала о своей попытке застрелиться сразу после теракта, о призыве к охране Луженовского расстрелять ее, о стремлении разбить себе голову во время конвоирования из Борисоглебска в Тамбов[390]. Однако свидетельствует, опять-таки, это о склонности к суициду или о попытке избавиться от пыток и издевательств, которые не замедлили последовать?
И все же самоубийства среди террористок были чересчур частым явлением — покончили с собой Рашель Лурье, Софья Хренкова, по непроверенным данным — Лидия Руднева. Несомненно, что многие террористки не отличались устойчивой психикой. Другой вопрос — была ли их психическая нестабильность причиной прихода в террор или следствием жизни в постоянном нервном напряжении, или, в ряде случаев — тюремного заключения. Во всяком случае, уровень психических отклонений и заболеваний был очень высок. Психически заболели и умерли после недолгого заключения Дора Бриллиант и Татьяна Леонтьева. Умело изображали из себя сумасшедших, будучи в заключении еще до совершения терактов, Рогозинникова и Руднева. Врачи им поверили. Было ли дело только в актерских способностях?[391]
Фрума Фрумкина объясняла свое не очень мотивированное покушение на начальника киевского губернского жандармского управления генерала Новицкого вполне рационально. Однако если принять за достоверные даже часть сообщений независимых источников о том, что она намеревалась убить еще до ареста жандармского полковника Васильева в Минске, затем хотела ехать в Одессу, чтобы совершить покушение на градоначальника, при аресте пыталась ударить ножом жандармского офицера Спиридовича, в Московской пересыльной тюрьме бросилась с маленьким ножом на ее начальника Метуса, прибавить к этому попытку покушения на Московского градоначальника А.А.Рейнбота и, наконец, самоубийственное покушение на очередного тюремного чиновника в Бутырках, то обусловленность ее действий только рациональными причинами кажется нам весьма маловероятной.
Российское государство не нашло другого способа защититься от этой маленькой, худенькой и не очень адекватно себя ведущей женщины, чем передать ее в руки палача. Товарищи же по партии издали, на материале ее биографии, очередное революционное житие[392].
Суицидальные мотивы чувствовались, по-видимому, в поведении немалого числа террористов. Партийный кантианец Зензинов не случайно счел необходимым подчеркнуть: «Мы боремся за жизнь, за право на нее для всех людей, Террористический акт есть акт, прямо противоположный самоубийству — это, наоборот, утверждение жизни, высочайшее проявление ее закона». Закон жизни есть борьба, пояснял Зензинов, и недаром лозунгом партии эсеров были слова немецкого философа И.-Г.Фихте «в борьбе обретешь ты право свое»[393].
Таким образом, право на политическое убийство получало философское обоснование и, исходя из вышеприведенных моральных оценок, можно было утверждать, как это делал Зензинов, что террористы, «бравшиеся за страшное оружие убийства — кинжал, револьвер, динамит — были в русской революции не только чистой воды романтиками и идеалистами, но и людьми наибольшей моральной чуткости!»[394]
Еще одним крайне щекотливым с точки зрения морали моментом было определение «мишеней» для террористов. Ведь, что ни говори, террористический акт был убийством человека, чья личная вина не была установлена никаким судом. Не был определяющим и пост, который занимал тот или иной чиновник, хотя наибольшие шансы отправиться на тот свет по постановлению эсеровского ЦК имел министр внутренних дел, по должности возглавляющий политическую полицию. Были убиты министры внутренних дел Сипягин и Плеве, готовилось покушение на П.Н.Дурново, раскольники-«максималисты» взорвали дачу Столыпина, осуществив самый кровавый теракт после народовольческого взрыва в Зимнем дворце 5 февраля 1880 года.
Место министра внутренних дел было настолько
«горячим», что даже либеральный Святополк-Мирский, по словам многознающей А.В.Богданович, получив известие об отставке в январе 1905 г., пил у себя за завтраком за то, что благополучно, живым уходит с этого поста[395].
Но все-таки главным критерием было, по-видимому, общественное мнение. «Жертвы 1902—1904 годов были хорошо выбраны как символы государственных репрессий, — справедливо пишет М.Перри, — ...убийства Сипягина и Богдановича принесли определенную поддержку эсерам в массах»[396]. Сложнее стало в период 1905—1907 годов, когда число терактов выросло в десятки раз и когда выбор жертвы уже перестал быть прерогативой политиков из ЦК. Теперь, кого казнить, а кого миловать, определяли зачастую местные партийные комитеты, «летучие боевые отряды», боевые дружины. Террор действительно стал массовым. ЦК не мог контролировать боевую деятельность на местах. Чем же руководствовались террористы?
В период работы над своей известной книгой об эсерах, а собирал он материал для нее едва ли не четверть века, Оливер Радки переписывался со многими видными деятелями партии, оказавшимися в эмиграции. Отвечая на вопросы Радки о московской организации ПСР, Зензинов остановился и на критерии выбора объектов террористических атак: «Тогда (в 1905 г. — О.Б.) в партийной прессе все особенно отличившиеся в массовых расправах с рабочими и крестьянами губернаторы и градоначальники были как бы приговорены партией к смерти»[397].
Сходные соображения высказывал В.М.Чернов в письме Б.И.Николаевскому. Николаевский писал в начале 1930-х годов свою знаменитую книгу об Азефе, которая, впрочем, стала своеобразной историей эсеровского терроризма, а законченные главы посылал Чернову на отзыв, сопровождая их нередко вопросами. Откликаясь на одну из порций текста Николаевского, Чернов писал: «Когда идет у Вас речь об осведомлении, против кого партия готовит акты, — мне кажется, Вы не всегда учитываете, что мишени террористических ударов партии были почти всегда, так сказать, самоочевидны. Весь смысл террора был в том, что он как бы выполнял неписанные, но бесспорные приговоры народной и общественной совести. Когда это было иначе, когда террористические акты являлись сюрпризами — это было ясным показателем, что то были плохие , ненужные, неоправданные терр[ористические] акты»[398].
Однако избежать «плохих» терактов, очевидно, было невозможно. Во второй части своего обширного письма Николаевскому Чернов, в частности, писал, что «героических одиночек» и «героических ударных групп»... становилось все больше и больше. Мы в то время говорили: скоро не останется ни одного местного комитета и очень мало таких местных, еще не доросших до звания Комитета групп, которые не будут иметь своей боевой дружины. Мы говорили о прежнем периоде, как об эпохе одиноких отшельников террора, и о новом — как о периоде «обмирщения» террора в рамках партии. Террор индивидуальный перерастал в групповой и обещал перерасти в массовый, граничащий с прямым восстанием»[399].
В разгар событий со страниц центрального органа партии раздаются призывы к массовому террору, причем к «аграрной» и «фабричной» его разновидности, не включенной в программу, отношение становится вполне снисходительным. В одном из «писем старого друга» Е.К.Брешковская замечает, что это на первых порах «едва ли не единственная возможность для крестьян проявить дух протеста, пробуждение человеческого достоинства». Партия социалистов-революционеров «согласует свою тактику с этими лучшими сторонами народной психологии».
Партии нет смысла направлять «более передовые сознательные народные силы на такие элемент уничтожение которых, нисколько не ослабив главную крепость — правительство — в то же время вызвал бы бесконечный ряд осложнений, не на пользу, а во вред восстанию». Однако партия, в соответствии с духом и смыслом своей программы, обязана насаждать среди крестьянства политический террор, воспитывающий «не только необходимый дух борьбы и уменье защитить себя от сильного и непримиримого противника, но и сознание причинной связи явлений, знание политической стороны государственного строя»[400].
Некоторая оголтелость старой народницы произвела впечатление даже на такого последовательного сторонника терроризма, как Чернов. Он писал Николаевскому, что «бабушка» «в это время готова была каждому человеку дать револьвер и послать стрелять кого угодно, начиная от рядового помещика и кончая царем, и считала, что ЦК "тормозит" революцию, желая направить ее по какому-то облюбованному руслу, когда нужно самое простое, во все стороны разливающееся половодье»[401].
Однако ЦК отнюдь не «тормозил». Уже в передовице «Боевой момент», являвшейся по сути реакцией на 9 января, после достаточно справедливой констатации, что «гражданская война началась», говорилось, что теперь «самоубийственно оставаться при старой тактике». «Вопрос о средствах борьбы, — заявлялось в статье, — не есть вопрос какого-то отвлеченного принципа или догмы. Это — вопрос практики, вопрос условий времени и места, вопрос технического удобства. Можно наступать сомкнутыми массами с оружием в руках — будем это делать; можно двинуть смелых одиночек для нанесения террористических ударов столпам реакции — будем это делать; можно по всей линии повести массовую партизански-террористическую борьбу — будем это делать!»