Терроризм в российском освободительном движении: идеология, этика, психология (вторая половина XIX — начало XX в.) — страница 37 из 73

[455].

Таким образом, при отсутствии массового движения, при том, что партия приняла решение бойкотировать выборы в Думу у нее, собственно, не оставалось выбора. Террористическая тактика, однажды уже принесшая ей успех, казалась партийным лидерам попрежнему весьма эффективным способом борьбы, несмотря на изменившиеся условия и азефовскую катастрофу. Они так и не поняли, что нельзя дважды войти в одну и ту же воду.

При голосовании за приостановку террора высказалось четыре делегата, против — двенадцать, при троих воздержавшихся. Из представленных на Совете партийных организаций за приостановку террора голосовала одна, против — шесть, воздержались трое. Протоколы следующего заседания Совета уже не публиковались, так как на нем решались конкретные вопросы, связанные с реализацией принятого курса на дальнейшее применение террористической тактики. Любопытно, что на этом заседании были отменены ограничения, наложенные II Съездом партии на боевую деятельность областных организаций. Впрочем, все эти споры и устрашающие решения остались по большей части фактом истории революционной теории и психологии. Практического значения, как показала жизнь, они почти не имели[456].

Любопытно, что в ходе дискуссии на Совете, носившей достаточно теоретический и отвлеченный характер, были высказаны взаимоисключающие предположения, которые истории было угодно проверить «экспериментально». «Северский», выступая уже после второй речи Чернова-Гарденина, подверг его аргументацию критике с «методологической» точки зрения, Чернов ссылался на теракты 1902—1905 гг., сыгравшие свою роль в деле «возбуждения» революции, а также на четыре покушения накануне Второй Думы, прервавшие полосу «уныния». Но ведь «не мне же учить тов. Гарденина, — иронизировал "Северский", — что история пишется только один раз. Современные естествоиспытатели говорят, что "природа бывает только раз", что же и говорить про историю?»

В столь же ироничной манере «Северский» говорил, что подкопаться под иные аргументы Чернова нельзя. Например, Чернов говорит: «ведь вы же не можете доказать, что акт в отношении Столыпина не вызовет движения, не можете потому, что не знаете из опыта аналогичного случая. А я вот утверждаю, что движение будет, — да еще какое! То же и в отношении цареубийства!» — «Действительно, что скажешь против того, когда опыта в аналогичных условиях не было! Я вот думаю, что даже из цареубийства сейчас ничего, кроме скверного анекдота, не вышло бы, а тов. Гарденин от убийства Столыпина ожидает всего, чего хотите. Но если тов. Гарденину позволено надеяться, то и мне позволено сомневаться. Мы оба здесь одинаково неуязвимы, ибо тов. Гардении тоже не имеет еще о пыта в аналогичных условиях и моих, «от ума» идущих, сомнений опровергнуть не может»[457].

Через два года после этой дискуссии «опыт» был произведен. 1 сентября 1911 г. Д.Г.Богров, революционер, находившийся в связи с охранкой или же охранник, причастный к революционному движению, смертельно ранил в Киевском оперном театре председателя Совета министров П.А.Столыпина. Из этого, точно в соответствии с предсказаниями «Северского», получился для революционеров «скверный анекдот». Конечно, покушение Богрова носило особый характер; он не выступал от лица какой-либо партии (симптоматично, что за год до осуществления покушения он предлагал эсерам произвести его от имени их партии). Тем не менее, показательно, что никакой реакции в народе это покушение не вызвало.

Общество же отнеслось к нему с недоумением, граничащим с отвращением. П.Б.Струве, посвятивший этому событию специальную, опубликованную по «горячим следам» статью, писал, что «широкие общественные круги... с поразительной, болезненной апатией отнеслись к известию о киевском событии. Но при всей апатичности широкого общества и при всем глубоко несочувственном отношении его преобладающего либерально настроенного большинства к политике правительства и его главы, впечатление от выстрела 1 сентября было все-таки совершенно недвусмысленное. Его можно охарактеризовать как непреодолимое естественное отвращение». Струве совершенно справедливо писал, что «киевское событие свидетельствует лишь о вырождении террора и ни о чем более»[458].

Убийство Столыпина осудили и кадетская «Речь» и либеральное «Русское слово», назвавшее покушение «безумием». Октябристский «Голос Москвы» был недалек от истины, заявив, что «выстрел в Киеве — последний выстрел революции, ибо он осужден всей Россией». Конечно, не все осуждали убийство Столыпина, но было совершенно очевидно, что никакого «возбуждающего» революционного действия теракт не произвел. ЦК партии социалистов-революционеров опубликовал заявление о непричастности к убийству Стольшина. На страницах «Знамени труда», с одной стороны, разумеется, не выразили никакой печали по поводу смерти премьер-министра, сравнив его репрессивный режим с временами Ивана Грозного. С другой стороны, эсеры осудили средства, которые использовал Богров для осуществления покушения (если считать его революционером) — связь с охранкой и т. п. Отсюда, по мнению эсеровского публициста, теракт потерял свое моральное оправдание, ибо оно заключается в том числе в «безупречности тех средств и путей которыми осуществляется террористический акт[459].

Анонимный автор статьи как будто не заметил, что он уподобился унтер-офицерской вдове, которая сама себя высекла. Ведь наиболее славные теракты Боевой организации — убийства Плеве и великого князя Сергея Александровича были осуществлены под руководством провокатора, наверняка использовавшего свое знание полицейских приемов изнутри. «Знамя труда» обрушило град упреков на либеральную прессу, единодушно осудившую не только теракт Богрова, но и использование террористических методов вообще. На страницах газеты либералам напоминали об их восторгах , по поводу убийства Плеве, о том, что напор «друзей слева» выдвинул в свое время кадетов на «политическую авансцену». Эсеры-ортодоксы по-прежнему не видели разницы между Плеве и Столыпиным, между Россией 1904 и 1911 года. Что же касается убийства Столыпина, то оно действительно стало последним в стране «громким» террористическим актом. Оно было по-своему символично; покушение Богрова свидетельствовало о вырождении террора; оно же знаменовало крах «охранительной» политики правительства. Столыпин, убеждавший Думу в том, что заведомый провокатор Азеф — честный агент правительства, пал от руки другого агента. Впрочем, где кончается революционер и начинается провокатор, различать становилось все труднее.

Новый удар по престижу террора вообще и партии эсеров в частности был нанесен «делом Петрова», приключившимся через год после азефовской катастрофы и почти за два года до покушения Богрова. Эсер А.А.Петров-Воскресенский, будучи арестованным, дал откровенные показания и согласился сотрудничать с полицией. Затем покаялся перед революционерами и стал вести двойную игру. Под столом его конспиративной квартиры в Петербурге, содержавшейся на средства охранки, была смонтирована «адская машина». Когда к Петрову «в гости» пришел начальник Петербургского охранного отделения полковник С.Г.Карпов, «хозяин» вышел якобы для того, чтобы поставить самовар, и соединил электрические провода... Взрывом мины Карпов был убит; Петров арестован и вскоре повешен[460].

Дело Петрова вызвало некоторую оторопь даже в привыкшем ко всему русском обществе. Эсеры затеяли дискуссию по проблемам партийной этики, а социал-демократы всласть надо всем этим покуражились. Приведу большой отрывок из статьи Л.Д.Троцкого «Терроризм, провокация и революция», опубликованной в его газете «Правда» 1(14) января 1910 г. Статья интересна как по существу, так и по тону; терроризм становился не только страшен, но и смешон: «... Начальник охранного отделения расположился выпить чайку на квартире у террориста. Доверенный шпик снял с ноги сапог и мирно раздувал самовар. Оба чувствовали себя, надо думать, превосходно, ибо сапог шпика и конспиративный самовар и квартира террориста, — все было куплено и обставлено за счет неистощимого государственного бюджета. И все закончилось бы ко всеобщему удовольствию, если бы под полковником, в сиденье кресла, не оказалось заделанной бомба. Правда, бомба совсем особенная, построенная на государственный счет, — так что даже г. Милюков несомненно вотировал на нее средства, когда подавал в Думе свой голос за бюджет. Тем не менее, когда хозяин-террорист нажал кнопку, государственная бомба разорвалась точь-в-точь так же, как если бы она была на средства "боевой организации" — и прекратила не только Карповское чаепитие, но и карповскую карьеру.

Так как жандармские полковники не во всех конспиративных квартирах вешают на стенку мундир и надевают туфли, то приходилось с самого начала предположить, что прежде чем охранник нашел нужным напиться чаю у террориста, террорист приходил пить чай к охраннику. Так оно и оказалось. Только по утверждению правительства охранник был, что называется, душа нараспашку, террорист же распивал с ним чай не от чистого сердца, а выполняя приговор некоторой организации, которая считала, что сильно подвинет вперед дело освобождения масс, если подложит охранному полковнику под седалищную мякоть два фунта гремучего студня. Это же истолкование петербургскому взрыву дают парижские центры социалистов-революционеров. Возможно, что и так. Но с точки зрения политической это, в конце концов, совершенно все равно. Для нас, для простецов, для непосвященных, для массы, — а в ней ведь вся суть — тут ясно и отчетливо выступает один факт: бомба бесследно утратила политическую физиономию. Теперь после каждого динамитного взрыва обеим сторонам приходится спрашивать друг друга: "Где ваши? Где наши?" Где кончается самоотвержение, где начинается жирно смазанная провокация?..»