Терроризм в российском освободительном движении: идеология, этика, психология (вторая половина XIX — начало XX в.) — страница 44 из 73

[537].

Прочитав статью о терроре в «Хлебе и воле», Кропоткин писал В.Н.Черкезову, что она поразила его «крайне неприятно», а «построение и тон» ее первой половины «показались возмутительными». «Если якобинцы могут взывать к террору из Швейцарии, то анархисту это непозволительно, раз он понимает, что такого рода пропаганда может делаться только примером. Такого тона в анархистской прессе... никогда не было. Вообще, террор возводить в систему, помоему, глупо... Затем, уверять читателей, что люди несут голову на плаху, чтобы «изъять из обращения с педагогической целью» — просто возмутительно. Таким тоном говорили только буржуазята, ворвавшиеся в одно время в парижское анархистское движение, чтобы поиграть ницшеанскими фразами». Письмо в таком же духе Кропоткин направил в редакцию «Хлеба и воли»[538].

Вместе с тем Кропоткин резко высказывался о социал-демократической критике терроризма — и «стихийного», и организованного. Выступления социал-демократов против терроризма он отождествлял с неприятием революции как таковой. Отзываясь на «Искру», присланную ему Н.В.Чайковским, Кропоткин писал последнему 21 августа 1901 г.: «Сколько ни верти, сколько ни разбирай их теории, — больше всего они не хотят именно революции... До сих пор русское рабочее движение шло так, как шел Интернационал вначале. Теперь наступает такой период, когда рабочий террор, а также и местный политический должны проявляться; должны происходить и вооруженные столкновения между рабочими и полицией.

И вот вожаки — "главари" — вынуждены себе поставить вопрос, который Брусе мне поставил, когда после Бернской манифестации и под влиянием русских дел (Вера Засулич) видно было, что наступает период борьбы . — "Ведь мы головы свои сложим, Петр, в этой борьбе", — говорил он мне. — "Что бы ни случилось, ведь за нас возьмутся". — "Как быть! Пусть!" — отвечал я. — А Брусе взял да и ушел, написал нам письмо, очень дружеское, но в сущности на тему "рано".

Вот и русские "главари" в этом положении. До сих пор весело быть главарями, хотя бы и с тюрьмой и со ссылкой. А теперь ведь головой придется расплачиваться. И в русском рабочем движении неизбежен теперь поворот "на смазку". А ты захотел, чтобы они говорили о "революции"... И я понимаю их — ими руководит не одно чувство личной опасливости, а также чувство ответственности. Ответственность, конечно, большая, которая заставит каждого порядочного человека задуматься. Толкать рабочих под верные пули никому не хочется.

Только ход истории таков, что без этих мелких и всякий раз гибельных столкновений не обойдешься. Без нихнебываетреволюции»[539].

Критика социал-демократами терроризма и в дальнейшем вызывала сильнейшее раздражение Кропоткина. «Видел ли ты № 27 "Искры"? — писал он В.Н.Черкезову 28 ноября 1902 г. — Плох. — До того они рабски привыкли думать, как приказано будет, что в ответ террористам они не нашли ничего лучшего, как спрятаться за эту пошлую цитату из Лаврова (1874!!) с пеной у рта, против Ткачева! Ведь это уже прямо глупо!»[540]

Отрицательное отношение Кропоткина к централизованному террору и неизбежно связанному с ним заговорщичеству еще более укрепилось под влиянием дела Азефа. Он писал В.Л.Бурцеву 28 февраля 1911 г.: «Главное, теперь, было бы очистить воздух в революционной среде вообще: выдвинуть новые идеалы, новые способы действия. "Якобинство", в худшем смысле слова, — в смысле взаимной конспирации друг против друга и "чиноначалия" — с самого начала парализовало все лучшее в русской революции и теперь дошло до того, что нельзя подобрать 4—5 человек, без того, чтоб один из них не преследовал своих целей, не вел свою игру.

Вот против чего следовало бы теперь направить усилия...»[541].

Таким образом, Кропоткин считал терроризм неизбежным спутником революционного движения, симптомом нарастания недовольства масс и одновременно — средством революционной агитации. Террор должен расти снизу, дело же революционера-анархиста принять в нем участие, если он чувствует, что совершение того или иного террористического акта отвечает настроениям масс и будет им понятно. Централизованный террор не эффективен, если приводит к изменениям лишь в политической сфере, не сопровождаясь радикальными изменениями экономической структуры общества.

Призывать к террору других, не принимая в нем личного участия, аморально, еще более аморально — принимать за другого решение и посылать его на теракт, ничем не рискуя. Террористический акт оправдан, если он является не следствием холодного расчета, а аффекта, если убийство на экономической или политической почве вызвано состоянием самого террориста, невозможностью для него далее сносить насилие. Террористический акт оправдан, если он является средством самозащиты, ответом на насилие — со стороны конкретного лица или государственной системы.

Кропоткин считал недопустимым для революционера публичную критику террористов, которым грозит смертная казнь, даже если акты, ими совершенные, противоречат его убеждениям. Отсюда его жесткое неприятие социал-демократической критики терроризма. Кропоткин видел, мягко говоря, издержки «разлитого» террора. Он резко критиковал практику «эксов», нередко сопровождавшихся убийствами, «безмотивный» террор. Но критиковал, так сказать, среди своих, не рискуя это делать публично по вышеуказанным этическим соображениям[542]. Однако нетрудно заметить, что эта позиция уязвима именно с этической точки зрения. И не несет ли ответственности сторонник «разлитого» террора за то, что тот вышел далеко за пределы отводившегося ему теоретиками русла?

3. Идеология и психология анархистского терроризма (начало XX века)

Пожалуй, первая статья, подводящая теоретическую основу под анархистский террор в России XX века, принадлежала перу Г.И.Гогелия и появилась на страницах «Хлеба и воли»[543]. В статье, без обиняков озаглавленной «К характеристике нашей тактики. Террор», после оговорки, что террору хлебовольцы не придают первенствующего значения, отмечалось, что «террор является неизбежным атрибутом революционного периода до и во время революции». С точки зрения редакции, Россия переживала как раз такой исторический момент. Террор, «определяемый таким образом», может носить характер индивидуального акта или же форму аграрного и фабричного, т. е., массового террора. Предпочтение «хлебовольцы», разумеется, отдавали террору массовому, но и в индивидуальном видели несомненный революционный смысл. Индивидуальный теракт мог иметь «троякое значение: как мщение, как пропаганда и как «изъятие из обращения» особенно жестоких и «талантливых» представителей реакции»[544]. Характерно, что, приводя примеры индивидуальных терактов, осуществленных анархистами, автор статьи был вынужден апеллировать к истории европейского анархизма — для анархистов российских терроризм пока еще оставался предметом чистой теории. Любопытно также, что, наряду с агитационным значением терактов, Гогелия признавал и их «прагматическое» значение; разрушению существующего строя способствовало «изъятие» отдельных, особо вредных, лиц. Это вполне вписывалось в нечаевскую традицию, привкус которой заметно чувствовался (хотя и в очень разной степени) у анархистских теоретиков терроризма. Пожалуй, более всего нечаевские писания напоминали тексты, исходившие от «безначальцев» и родственных им групп (см. о них ниже), но безоглядная вера в насилие, упоение им, были присущи даже сравнительно умеренным «хлебовольцам». Устрашающая риторика первой части статьи о терроре, в том числе об «изъятии из обращения с педагогической целью» тех или иных лиц, вызвала, как уже упоминалось выше, возмущение духовного «отца» «хлебовольцев» П.А.Кропоткина.

Однако предпочтение хлебовольцы отдавали, разумеется, террору массовому, децентрализованному. В статье приводились в качестве образцов фабричного и аграрного террора, опять-таки, насильственные действия, осуществлявшиеся рабочими и крестьянами во Франции, США, Англии, Испании — захват и разгром фабрик и заводов, убийства их владельцев или управляющих, нападения восставших крестьян на административные центры, убийства помещиков и т.п. «Цель фабричного и аграрного террора, — говорилось в статье, — довести фабриканта и землевладельца именно до того, чтобы они молились только о спасении шкур своих»[545]. Заметив, что крепостное право в России было отменено лишь вследствие крестьянских восстаний, убийств помещиков, что квалифицировалось в статье как «аграрный террор», Гогелия заключал, что «без выстрелов, без ударов ножа, без помощи традиционной крестьянской косы мы и теперь еще гнули бы наши спины под игом средневекового рабства». Завершалась статья призывом не бояться «лишнего буйства» со стороны народа, «идти в ряды угнетенных, слиться с ними, работать с ними вместе, чтобы соединить все формы борьбы в один грозный массовый террор, который снесет в область гнетущих воспоминаний весь капиталистический строй»[546].

«Хлебовольческое» направление оставалось господствующим в российском анархизме до начала революции 1905—1907 гг. Затем российский анархизм «расслаивается» на несколько течений; движение идет в основном в сторону радикализации его методов. В нашу задачу не входит анализ программных расхождений различных ветвей русского анархизма[547]; речь пойдет лишь об их отношении к террористической тактике. Собственно, терроризм исповедовали все фракции русского анархизма; расхождения касались лишь его места и значения в тактике той или иной группы.