Тесей. Царь должен умереть. Бык из моря — страница 43 из 57

– Она бы так не подумала.

– Ну же! – продолжил я. – Давай к делу. Значит, ты принял какой-то обет… или было что-то другое?

– Обет? – переспросил он. – Ну, не знаю. Да, наверно, так. Но ничего изменить нельзя.

– Так ты даже не знаешь этого точно?

Он отвечал, изо всех сил стараясь объяснить мне (Ипполит был еще так молод, что сомневался в том, что человек моего возраста сумеет понять его):

– Обеты – они для того, чтобы сдержать тебя, если ты передумаешь. Я дам обет, если меня попросят. Это ничего не изменит.

– Какому богу? – спросил я. Лучше уж узнать сразу.

– Я принесу обет, – отвечал он, – лишь богу Асклепию,[128] когда почувствую себя готовым.

Это было что-то новое. В прошлом остались события, о которых он умолчал, – так было всегда. Но сейчас он выразился слишком уж кратко. Этот мальчик был для меня загадкой со дня своего рождения.

Я начал расспрашивать его, рассчитывая услышать высокопарный ответ. Однако сын ответил просто:

– Все началось с лошадей, – и помедлил, задумавшись. – Я начал лечить их. Мне всегда удавалось понимать их, возможно, это умение я унаследовал от Посейдона. – Какая милая улыбка. Женщина наверняка растаяла бы. – А потом по какому-то наитию начал помогать людям, и это занятие поглотило меня. Я стал задумываться: зачем существует человек?

Такого вопроса мне еще не доводилось слышать. Тут я поежился: если мужчина начинает с подобных вопросов, то чем же он кончит? Это все равно что глядеть в темный водоворот, когда кружащийся глазок уходит все глубже и глубже. Я поглядел на мальчика. Он не казался больным или испуганным; лишь чуточку не в себе, как если бы мимо окна простого парня прошла девица, к которой он неравнодушен.

– А это, – отвечал я, – знают боги, сотворившие нас.

– Да, но зачем? И мы должны годиться для их цели, какой бы она ни была. Как можно жить, не зная ее?

Мне оставалось только глядеть на него; такие отчаянные слова, а сам словно бы светится изнутри. Он увидел мое внимание, этого было достаточно, чтобы продолжить:

– Однажды я ехал на колеснице в Эпидавр. Позволь мне завтра свозить тебя туда, ты сам увидишь, владыка… Ну, не важно, мы ехали по приморской дороге, и ветер дул в спину…

– Мы? – переспросил я, рассчитывая услышать что-то полезное.

– Ну, так себя чувствуешь, когда становишься единым с упряжкой.

Я перебил сына, и ему пришлось потратить мгновение-другое, чтобы приспособиться.

– Дорога была хорошей и ровной, нам ничто не мешало. Я пустил коней на волю, и колесница грохотала как гром. И тут я ощутил это – почувствовал, как бог через меня вселился в коней. Словно бы между нами, не обжигая, вспыхнула молния. Волосы встали дыбом у меня на голове, и я подумал: «Вот оно, вот оно, для этого мы и созданы, как дуб сотворен, чтобы низводить с небес молнию, открывая богу дорогу в недра земли. Но зачем?» Колесница неслась возле моря, все вокруг утопало в синеве и свете, гривы наши вились по ветру – кони неслись вперед, как по равнине, радуясь свободе. И тогда я понял зачем, но сказать не могу… Чтобы жизнь не истекла вместе со словами.

Он вскочил на ноги, словно бы не чувствуя тела, и подошел к окну, буквально ступая по воздуху. И замер возле него, озаренный солнцем, но сияя собственным светом. Наконец он пришел в себя и сказал застенчивым голосом:

– Все это можно ощутить, когда берешь на руки больного щенка.

Словно бы услыхав, явилась кормящая сука волкодава с сосцами, полными молока, и встала возле него на задние лапы, уперев передние в грудь. Ипполит принялся чесать ей за ухом. Я помнил его мать в такой же в точности позе, восемнадцатилетнюю, когда я привез ее домой. Он воплотил в себе нашу любовь, и через него мы могли бы продлить свои жизни в вечность. Без него нас ждала смерть.

– Если даром целителя тебя наделил кто-нибудь из богов, – отвечал я, – тем больше оснований завести сыновей и передать им подарок бессмертных. Они не поблагодарят тебя за подобное расточительство, не сомневайся.

Обнаружив, что слова все-таки потребуются, он медленно опустился на землю из своей невесомости. Я уже видел, как он трудится над фразой – словно верховой конь тянул тяжелые бревна.

– Но в этом и суть, – сказал он. – Не расточать. Сила эта требует всего человека, она уходит после некоторых поступков. А девушки… если я возьму хотя бы одну – или женюсь на Дионисиях,[129] – то уже не смогу обходиться без них. Они такие нежные и ласковые на взгляд, словно маленькие лисята. Потом, стоит только начать, ими уже не насытишься. Лучше пусть будет как есть.

Я только глядел на него и не мог поверить тому, что слышал. Наконец я сказал:

– Ты шутишь или хочешь меня одурачить? Неужели ты до сих пор девственник? Это в семнадцать-то лет?

Он покраснел. Не из скромности, на мой взгляд: он уже был в достаточной степени мужчиной, чтобы понимать оскорбление. Передо мной стоял воин, который не мог нарушить приказ. И он ответил мне вполне спокойно:

– Да, владыка, это часть того, о чем я хочу сказать.

Итак, на холмах и полях Трезена, в его поселках нет даже дикой поросли, ничего. Я вспомнил, как она впервые показала мне его утром после ночных долгих трудов. А теперь сын бросил мне в лицо все наши надежды. Будь он женщиной, его можно было бы принудить к повиновению, но никто не в силах заставить мужа дать плод. Он был господином, и его это не волновало.

Я сумел только сказать ему:

– Когда мне было столько, сколько тебе, мои старшие уже бегали по Трезену.

Легкая тень летним облачком скользнула с его чела. Он с интересом проговорил:

– Я это знаю, владыка, и мне хотелось бы познакомиться со своими братьями.

– Экое легкомыслие, – отвечал я, в гневе прибавив несколько слов, скорее подобающих палубе длинного корабля, чем разговору отца с сыном, – мне было не до приличий.

Он поглядел на меня. Потом скривился. Смею сказать, на его месте я отнесся бы к разговору проще. Впрочем, нет, дело было в нем – в том, что он попытался открыть мне мое сердце. Я ощутил эту последнюю рану, потому что гнев мой питался и любовью к сыну, и гордостью за него. Будь то молодой Акамант на Крите – этот мог бы хоть охолостить себя ради Аттиса,[130] и я бы спокойно пережил это. Хороший мальчик, конечно, но там, откуда он взялся, найдутся не хуже его.

За молчанием Ипполита мне чудился не мужской смех – тонкий хохот доносился из Лабиринта, с холмов Наксоса, от Девичьего утеса, из пещеры, помеченной оком. Они кружили вокруг нас в хороводе, и я слышал их смешки – матери, девы, старухи.

Гнев вырвался из меня. Но я сдерживал голос, как я умею делать. Высокого мужа проще пробрать не криком. Среди прочего я сказал ему, что тогда бесчестно становиться наследником Трезенского царства, стыдно обманывать великого прежде царя, у которого есть сыновья, вполне достойные доверия, стыдно обманывать последние надежды старца.

– Он ведь любит тебя, – бросил я. – Неужели у тебя нет стыда?

Рта он не открывал, но лицо давало полный ответ: на ставших багровыми щеках заходили желваки. Он был не из тех, кто привык иметь дело со словами; по тому, как рука Ипполита схватилась за подоконник, я видел, что речью его не проймешь. Что ж, пусть думает, что я не понял его; но я, по крайней мере, видел его гнев лучше, чем кто-нибудь из мужей.

Я едва не сказал это. Но пока мы молча, как враги на поле битвы, обменивались взглядами, вошла моя мать и сказала, что царь ждет нас. Поглядев на нас обоих, она ничего не сказала. Но признаюсь, оба мы прятали глаза, как нашкодившие мальчишки.

Деда усадили в постели, он показался мне легким, словно пух чертополоха. Белые руки – кости, едва прикрытые кожей, – лежали на покрывале, под которым не заметно было тела. Приветствуя меня, он едва приподнял руку, словно имея дело с ребенком, и я заметил на глазах его туманную дымку. Я встал на колени возле постели; погладив мою голову, он прошелестел, как в тростниках ветер:

– Будь верным, мой мальчик. Другого нам не остается. А боги умеют ценить верность.

Он вновь задремал. Но юность уже вернулась ко мне. Я вспомнил зов, увлекший меня в Лабиринт Крита, – как плакали люди, как отец крикнул мне, что я оставляю его в одиночестве посреди врагов. Да, так оно и было. Но я оставил его и не мог поступить иначе.

Я услышал топот коней и выглянул из окна. Сын мой по дороге отъезжал от города. Закат бросил розовый цвет на пыль, клубившуюся из-под колес. Дорога повернула, и я мог видеть его глаза, пожирающие дорогу перед собой до самой равнины, где можно было развернуться.

Я бросился в конюшню, потребовал колесницу и свежую пару коней. Возница заторопился навстречу мне, но я отмахнулся от его услуг и сам взял поводья. Тот, кто скитается из страны в страну, не может не знать коней; животные сразу же ощутили хозяйскую руку. Через Орлиные врата я вывел их на морскую дорогу. Недавно видевшие мой царственный въезд трезенцы лишь провожали глазами пыль, поднявшуюся за колесницей, вспоминая о почтении лишь за моей спиной.

На поворотах я мог видеть его, но сын не оборачивался назад, он гнал вперед, к твердым грязевым равнинам Лиммы; достигнув их, он склонился к упряжке и дал ей волю. Пусть он уехал раньше, решил я, но сын крупнее меня, и у коней моих легче ноша. Третьего коня – праздничного – он отпряг и ехал только на паре.

Легкие волны замкнутого сушей Псифийского залива плескались о сверкающие камни. По этой самой дороге я уезжал, чтобы найти отца и испытать свою доблесть – как раз в его возрасте. И я вновь гнал коней – под барабанную дробь зубов, отдающуюся в собственной голове, – словно бы опять стал мальчишкой и стремился любой ценой обогнать более рослого сверстника. Но это было не так; нельзя плавать год за годом по морю без того, чтобы то тут, то там не заныли суставы. Впрочем, боль придет завтра. А сегодня мне нужно победить в этой гонке.