Тело мое не ощущало боли, не много мук досталось и рассудку. Сперва я корил богов, оставивших меня среди живых. Но, уже забыв о том, что перестал быть мужем, более не тревожась этим, я вспомнил, что остаюсь царем. Я часто говорил себе, что не могу позволить себе умереть, пока мой наследник не достигнет зрелости, но вновь отправился скитаться, сказав себе: «Чему быть, того не миновать».
И все же я никогда не представлял себе, что можно быть сразу живым и мертвым.
Когда вернулся один из моих людей, я спросил, знают ли здешние люди о том, кто я таков. Он отвечал, что нет: невежественные селяне видели во мне только кормчего. Они владели лишь речью берегового народа, да и то ограничиваясь самыми простыми словами.
К северу от Крита у меня есть маленький островок, который окружает только открытое море. Мы с Пирифоем привыкли заходить туда за водой или чтобы чинить корабли, а иногда даже прятали добычу до поры, когда можно будет доставить ее домой. Мы устроили крохотную крепость, а в ней поставили дом, за которым следили одна или две из постаревших пленниц, к которым мы еще питали симпатию.
Туда-то я и велел доставить меня, когда почувствовал себя лучше. Там я и лежал целыми днями или сидел, если меня сажали перед невысокой стеной с фиговым деревом за ней, против ворот с квадратиком моря. Женщины кормили меня, содержали в чистоте и ухаживали, как за младенцем. Час за часом сидел я, глядя, как птица расклевывает фигу, или следил за далеким парусом и обдумывал, как удержать врагов в страхе передо мной, пока не придет пора умереть. Да, дитя во мне ожидало няню с горшком или губкой. Но царь думал. Полученный от бога удар не сломил его. Царь пережил во мне воина, любовника, борца и певца… Он сделался Тесеем.
Как я уже сказал, на острове было золото и лодка, с которой могли управиться мои люди. Я послал воинов за припасами, не зная, увижу ли их снова. Зачем людям держаться возле того, кого оставили боги? Но они вернулись с припасами на всю зиму. Четыре долгих года жизнь моя была в их руках. Мне сказали, что один из них предложил друзьям: «Заберем себе золото и узнаем у него, где находится все остальное; больного нетрудно заставить заговорить. А потом убьем Тесея и получим за весть добрую плату от Идоменея на Крите». Я выяснил это, когда утомил всех расспросами о том, куда подевался этот человек. Потом они показали мне его могилу.
Придумав, что делать, я послал корабельного запевалу, быстрого умом искусника-арфиста, назад в Афины с письмом, запечатанным моею печатью. В нем говорилось, что, получив предзнаменование, я спустился в тайное святилище в недрах земли, чтобы получить очищение у Матери Део, которой нанес оскорбления. Я вернусь домой наделенным удачей и погублю моих врагов; тем временем пусть совет правит, соблюдая законы, чтобы дать мне по возвращении полный отчет. Я велел своему посланнику направиться кружным путем, почаще менять корабли и войти в Афины с севера. Он не должен знать святилище, в котором я очищаюсь; если будут настаивать, пусть скажет, что расстался со мною в Эпире. В тамошних горах много пещер, которые, как утверждают, спускаются до самого царства Аида. Он отправился с поручением, исполнив его в точности; я честно расплатился с ним. Ни один из этих одиннадцати мужей – даже сыновья их сыновей – не знали потом, что такое нужда.
Не важно, решил я, проглотят ли афиняне всю мою историю целиком. Довольно будет уже и того, если они решат, что я просто уехал по своим делам и вернусь, когда придет время.
Женщины хорошо ухаживали за мной… Добрые души, я думал, что предоставляю им убежище для мирной старости, не зная еще, что оно потребуется и мне самому. Они нашли на островке колдунью, которая каждый день приходила растирать мой омертвевший бок маслом и вином; она говорила, что без этого плоть засохнет. Старуха эта знала повести берегового народа, восходящие ко временам титанов, к началу жизни людей на земле. Подобно ребенку, я никогда не отпускал ее без нового сказания. Я еще не привык сидеть – только когда обдумывал, что делать дальше. Иногда казалось, что день никогда не кончится, но приходила ночь, а я все лежал, разглядывая звезды, и считал остающиеся до утра часы.
Я вспомнил всю свою жизнь, ее хорошие и злые часы; думал о богах и судьбе… о том, какую долю души и судьбы человека творят они и какая часть выпадает в удел ему самому. Что случилось бы, если бы Пирифой не явился ко мне, когда я уже собрался отплыть на Крит? Каким я сделался бы тогда? Какой сын мог бы родиться у меня на Крите в годы, отданные Ипполите? Или о том, что случилось бы, если бы Федра завопила свое «Насилуют!» в день, когда рассудок мой был бы свободен от вызванной землетрясением дурноты? Но я, увы, крик этот уже слышал. Судьба и воля, воля и судьба, они как земля и небо порождают зерно, и человек, вкусивший испеченный из него хлеб, не знает, вкус чего ощущает в первую очередь.
Однажды утром, когда я провел на острове месяц – а может быть, и целое время года, – сон оставил меня на рассвете. Петухи уже пропели, и темное море отделилось от светлого неба. Мысли мои обратились к прошлому – играм с быком или какой-то полузабытой войне, – когда постель моя дрогнула, и чаша упала со стоявшей возле нее стойки. Дом наполнили голоса пробудившихся людей, взывающих к колебателю земли Посейдону. Вновь заорали петухи, я вспомнил, как шумно они вели себя только что. Им бог послал предупреждение; им – но не мне.
Тут я понял, кто поразил меня и почему. Бессмертные справедливы, их не обманешь. Он сам отверг собственного сына, как и я моего.
Одна из женщин явилась, чтобы проверить, все ли в порядке со мной; она подняла чашу и ушла. Когда все успокоилось, я приподнялся на своей здоровой руке и поглядел на стол в противоположном углу. На нем остался нож, которым резали мою пищу. Я подумал, что, скатившись с постели, наверно, сумею до него дотянуться. Земля устала от веса моего тела, она уже слишком долго носит его. Пытаясь повернуться, я поднял правой рукой левую руку – чтобы изменить ее положение. Однако, поглядев на пальцы, заметил, что они шевельнулись… чуть-чуть, но тем не менее они распрямились, покоряясь моему желанию, и вновь сжались. Я прикоснулся к ним, прикосновение было едва ощутимо, но тем не менее жизнь возвращалась в мое тело.
Солнце вставало. Я подумал об Афинах, обо всем, что построил там. И сказал:
– Мое! – хотя дар бога оставил меня. Поэтому я остался жить.
Времена года сменяли друг друга. Неторопливо, месяц за месяцем, жизнь втекала в мои омертвевшие конечности, словно соки в засохшее дерево. Я начал чувствовать и двигаться, но силы вернулись не сразу. Сперва я смог встать, опираясь на плечи двоих мужей, потом только одного, потом начал держаться за спинку кресла, но ходить вновь научился лишь через год. Но и то подволакивая ногу – как и теперь.
Однажды весной я попросил женщин подровнять мои волосы и бороду и принести зеркало. Я увидел, что постарел на целое десятилетие, голова моя побелела почти целиком, уголок левого глаза и рот слева клонились книзу, отчего выражение сделалось кислым. Но люди должны были узнать меня. Почувствовав силы, я взял посох и сам вышел на солнце. Появление мое люди приветствовали с радостью.
Тем вечером я послал за Идаем, что всегда стоял у прави́ла, и сказал ему:
– Скоро мы поплывем домой.
– Самое время, владыка, – ответил он.
Я спросил, что он хочет сказать; он ответил, что слыхал о том, что в Афинах неладно. Однако вести эти пришли от невежественных селян, которые ничего не знали точно.
Мои люди, покидавшие остров и возвращавшиеся на него, стремились держаться как можно ближе к правде. Они говорили, что Тесей оставил их на острове, дабы охранять стоянку своих кораблей. Люди предпочитают не лезть в дела пиратской крепости, а потому никто не мешал им выспрашивать для виду обо мне и узнавать последние новости.
Идай клялся, что рассказывает мне все, но теперь он признался, что уже год, как слышит о том, что в Афинах не все в порядке.
– Я знаю тебя, владыка. Ты попытался бы сделать слишком многое, а сумел бы лишь самую малость; и то и другое могло бы привести тебя к смерти. Но я готов ответить за это, потому что делал то, что считал нужным.
Давненько за меня ничего не решали. Но я был слишком обязан ему, чтобы сердиться. С его точки зрения, он был прав, и я рад, что мы расстались друзьями.
И все же, оказавшись в Афинах, я много раз сожалел о том, что не умер на острове от внезапной руки бога; говорят, что боли второго удара человек не ощущает. Сидя возле окна, я смотрел на грызущую лист саранчу, на ящерицу, ловящую мух, и считал себя несчастным; но все же в уме своем я располагал всеми плодами трудов своей жизни, предстоял перед богом за людей и в грядущие времена. Я не знал, каким богатым был тогда.
«А что это такой за Менесфей?» – спросил меня некогда Ипполит. Сын видел его глубже меня, но, как и я, не насквозь. Цельность ума позволяла ему видеть в других людях не собственное отображение, но божье дитя, в слезах рвущееся на свободу. Он никогда не смог бы добраться до сердца этого запутанного лабиринта, не мог посмотреть на мир косым взглядом Менесфея, не мог испытать желаний, непонятных даже их собственному владельцу. Он, отдавший всю свою волю богам света, не мог этого сделать. Нет, даже став царем, он не сумел бы понять, с кем приходится иметь дело. Впрочем, один из любивших Ипполита богов, наверно, заступился бы за него. За меня было некому заступаться.
Я мог бы понять появление завоевателя или соперника. Он ухватился бы за плоды моих дел и хвастал ими. Его сказители сложили бы песни о том, как их господин отобрал великую державу у царя Тесея – в собственность себе самому и сыновьям своих сыновей. Такой человек не оставил бы мне жизни. Но он сохранил бы построенное мной.
Но Менесфей… он как врач, что рыдает над ложем больного, потчуя его ядом и уверяя себя самого, что лекарство поможет. Внутри его словно есть другой человек, которому он повинуется, не желая видеть лица своего двойника.