Тесей. Царь должен умереть. Бык из моря — страница 55 из 57

Пока меня не было, он понемногу прибирал власть к собственным рукам. Я не уверен в том, что он стремился к ней – во всяком случае, как Менесфей, Менесфею известный. Он говорил о себе, что научил людей быть свободными, научил верить в себя, не склонять головы ни перед человеком, ни перед богом и не терпеть неправды. Желай всего этого его существо, Менесфей и вправду проповедовал бы подобные мысли.

Хотел ли он, чтобы люди любили его? Сам он не любил никого; мешал тот муж, что таился в нем. Менесфея не интересовал человек, у которого не было причин бороться за что-нибудь. Но стоило тому схватиться с могущественными врагами по настоянию Менесфея, бесстрастно наблюдавшего за происходящим, и претерпеть от них сотни бед и люто возненавидеть врагов, как Менесфей объявлял о любви к нему вместе с сочувствием и оказывал поддержку. В мое время, имея дело с каким-нибудь бешеным зверем, подобным Прокрусту, я таил свои намерения, пока не получал возможности быстро раздавить сопротивление и выпустить пленников на свободу. Менесфей же начинал укорять очередного злодея раньше, чем мог обрушиться на него, чтобы его восхваляли как ненавистника зла; враг его начинал сердиться и вредить всем, до кого способен был дотянуться, и Менесфею оставалось только сетовать громче. Людей не гневных, спокойных и добрых он считал унылыми или продажными. Гнев он понимал, но не одаривал милостями человека, пока с тем не случалось непоправимое.

Обычаи он ненавидел – и полезные, и уже изжившие собственный смысл. Он, пожалуй, изгнал бы с лица земли всякую честь и почтительность, чтобы кто-нибудь не получил на скрупул[134] больше положенного. Возможно, в сердце его гнездилась одна только ненависть и он охотно уничтожил бы все, что окружало его. Безусловно, если бы Менесфей любил людей или правосудие, то построил бы все-таки что-нибудь на произведенных им же самим руинах.

Прежде я пытался понять врагов и планировал свои действия против них. Зачем же мне это теперь, когда все кончено? Почему мне не хватает просто проклятий? Но пока муж остается мужем, он должен думать и действовать, хотя бы задним числом. Рождаясь, мы спрашиваем – почему? Этим же вопросом мы и заканчиваем свою жизнь. Такими сотворили нас боги.

Мог ли он осмелиться заколоть или отравить меня в Афинах? Дворцовый люд до сих пор не скрывал, что любит меня, и Менесфей мог бы лишь ненадолго пережить мою смерть. Хитростью, или безволием, или желанием думать о себе хорошо он оставил меня живого сопротивляться хаосу мелких царств… еще худшему, чем во дни моего отца. Я изгнал его за скверное исполнение обязанностей наместника, он уехал, но недалеко. Теперь не нужно долго ездить, чтобы оставить пределы Аттического царства.

Крит отделился более двух лет назад. Царствует там Идоменей. Когда я болел, на острове об этом знали все, кроме меня. Мегара отыскала себе царевича из своего древнего рода; говорят, что теперь Истм не пересечешь с отрядом меньше семидесяти копий. Лишь Элевсин хранит неизменными мистерии, сложенные Орфеем. Они переросли и меня и его. И Менесфею не по силам искоренить их. Чем гуще их тьма, тем яснее их свет.

Тайная болезнь сработала против меня. Кое-кто из берегового народа слыхал о ней и по невежеству, не зная, куда идти с этой правдой, пустил ее гулять по свету, словно семечко чертополоха. Может быть, проговорилась старуха-колдунья. Правда смешалась с ложью, за которой я пытался укрыться; говорили, что я спустился в недра земные, чтобы похитить священную жрицу, был проклят богиней и провел четыре года, сидя в кресле, к которому приросли мои члены; говорили еще, что ноги мои ослабли и левая хромает потому, что, когда меня оторвали от седалища, часть плоти моей осталась на нем. Судя по всему, они решили, что боги оставили меня, и удача тоже. До гавани можно добраться, даже не зная всех примет.

Я повидал юного Акаманта, оставленного мной на Эвбее у вождя, которому доверял. Там он будет в безопасности. Народ афинский не испытывает к нему ненависти, но считает отчасти критянином, а Менесфей принадлежит к древнему царскому роду. Я не могу винить его в том, что он не помешал Менесфею, начавшему творить свое дело, когда мальчику едва исполнилось пятнадцать. Перемена во мне так испугала его, что все способности его ушли на попытки скрыть потрясение, и было трудно понять его мысли. Но сын, похоже, не может ненавидеть Менесфея; он даже считает его человеком, который сделал все, что мог. Пока он рос, его наследные владения постепенно сжимались, а вместе с ними и честолюбие. О матери его мы не упоминали.

На Эвбее он самый счастливый из юношей: поет, ездит верхом, любит девиц, не придавая им большого значения; старается во всем походить на остальных. Я предвижу день, когда Менесфей поведет афинское войско на какую-нибудь далекую войну и Акамант будет со щитом среди его воинов. Если он заслужит славу среди собратьев, то не станет добиваться большего. И все же он мой сын, и, как я видел своими глазами, бог прикоснулся к нему. Знаю, однажды в час бед Афинам потребуется царь, и бог скажет о моем сыне свое слово.

Сам же я более не могу стоять в колеснице или держать щит. Прежняя крепость так и не вернулась к пальцам левой руки. И теперь я – укрепившийся на Афинской Скале, разбивший возле нее северные орды, некогда очистивший Истм и изменивший обычаи Элевсина; убивший Минотавра Астериона в тронном зале Лабиринта, отодвинувший границы Аттики к побережьям острова Пелопа, – не сяду в доме своих отцов, чтобы выслушивать детские вопросы:

– А каким был прежде Тесей?

Менесфей сеял, пусть сам и жнет. И все же афиняне – мой народ; я пытался предупредить их, прежде чем оставил город. Век от века с севера набегают могучие волны. Одна пришла в мое время; придут и после меня. Я знаю, что будет именно так. Но лицо мое изменилось, и голос тоже; люди решили, что я призываю беду на город, проклинаю его. Так я расставался с Афинами. Может быть, боги и справедливы: но нет более на свете того, кто мог бы доказать это мне.

Парус свой я направлял к Криту. Идоменей из тех, кого я понимаю. Не сомневаясь в своей власти, он проявит благородство, а я никогда не обижал его, мне не в чем устыдиться. Если я захочу окончить свои дни в моем старом дворце на юге, он проявит любезность, предложив мне для виду титул царя, которым я наделил его отца. Буду сидеть на террасе, смотреть, как темнеют на солнце виноградины; человеку выпадает и худшая участь.

Туда я и отплыл с Эвбеи. Но ветер судьбы принес меня к Скиросу.

Остров этот, продуваемый всеми ветрами, напоминает бычью голову. К одному рогу как бы подвешен акрополь на высокой скале – из страха перед пиратами, подобными мне самому. На Скиросе на меня не злились. Остров сей знаменит своими каменистыми полями и полупустыми пифосами для зерна, а я никогда не грабил бедных. Царь Ликомед приветствовал меня так, словно бы встреча наша происходила лет десять назад. За вином он поведал мне, что и сам нередко ищет приключений на море, когда урожай оказывается скудным. Я слыхал об этом, хотя дороги наши не перекрещивались. Ликомед из берегового народа, и в тени, прикрывшей глаза, его намерений не прочтешь. О нем говорят, что он воспитан в святилище Наксоса и рожден жрицей от бога.

Об этом мы не говорили. Просто обменивались старыми морскими новостями. Он сказал мне, что, подобно Пирифою, провел свои мальчишеские годы в холмах кентавров. Старый Ведун, по его словам, все еще обитал в пещере высоко на Пелионе; народ кентавров уменьшился в числе, но школа по-прежнему существует. Один из прежних мальчиков, наследник царя Флии, как раз гостил на Скиросе. Его мать-жрица провидела для сына знаки ранней смерти и укрыла его на острове, потому что ищущий славы царевич стремился навстречу своей судьбе.

Мы сидели возле окна, и Ликомед указал мне на царевича, который поднимался по длинной каменной лестнице. Наконец он явился из вечерней тени под последний поцелуй заходящего солнца – пружинистый и резкий, как полдень, в обнимку с темноволосым другом. Бог, наделивший его этой пламенной гордостью, не должен был выжигать поверх ее печать любви. Труды матери будут напрасными: участь его определена. Меня он не видел, но глаза юноши открыли мне многое.

Стоявший возле моего плеча царь Ликомед сказал:

– Он где-то бродил, когда пришел твой корабль. Когда он узнает твое имя, то назовет этот день самым великим в своей жизни. Когда я пытаюсь удержать его от какого-нибудь опасного предприятия, он всегда твердит мне: «А Тесей так не поступил бы». Ты для него мера человека.

Поманив к себе слугу, царь сказал:

– Передай царевичу Ахиллесу, чтобы он умылся, оделся во все самое лучшее и поднялся сюда.

Я сослался на долгий день и тяжелую дорогу и предложил повстречаться с юношей завтра. Кликнув назад слугу, царь проводил меня до покоев, ничего не сказав о моем решении. Комната моя располагалась возле гребня утеса – дворец врыт в него, как ласточкина нора.

Свет утопавшего солнца ложился на остров и на огромные морские просторы за ним.

– В ясную погоду отсюда видна Эвбея, – сказал Ликомед. – Да, вон тот огонек зажгли тамошние дозорные. Но ты привык к орлиным высотам, по-моему, твоя Скала, царь, еще выше?

– Нет, – отвечал я. – Твой утес стоит на холме, а мой на равнине. Вместе у тебя получается выше. Но если взять только скалы, чистый обрыв, тогда разница невелика.

– Если мой дом чем-то напоминает тебе собственное жилище, воспользуйся им, и я буду доволен, – проговорил Ликомед.

Усталый, я лег и отослал слуг. Засыпая, я думал об ослепителном легконогом мальчике, ждущем завтрашнего дня. Неплохо бы избавить его от подобной встречи, пусть сохранит в памяти собственного Тесея, который подобием бога вещает его душе. Зачем заменять совершенство хромым стариком с перекошенным ртом? Я могу сказать юноше, кто он, но это ничего не переменит. Мужу, рожденному женщиной, не избежать судьбы. Зачем же тогда смущать его недолгое утро горестями старости? Ему не дожить до них.