Как видим, несколько прагматичный, но трезвый взгляд на положение вещей. По-видимому, молодая и неопытная девушка сильно преувеличила чувства своего избранника, а дядя не совсем был неправ, воспрепятствовав её браку. Со стороны Мицкевича было просто увлечение молодой и даровитой ученицей. Он даже не оценил её поэтического дара и называл в своих письмах «Художницей»: «Нет сомнения, что мне Художница нравилась, но всё же я не был влюблён до такой степени, чтобы ревновал или жить без неё не мог».
Каролина сильно переживала крушение своей мечты, тяжело и долго болела. Мицкевича, как натуру тонкую, а человека совестливого, это беспокоило, угнетало, тревожило. В письмах он пытается оправдаться, обелить себя: «Если бы я был хоть отчасти причиной, это было бы для меня большим несчастьем. Великий Боже, ужели я в этом повинен? Никогда ей не говорил, что люблю её; даже в шутку; никогда не говорил о женитьбе, любил её больше, нежели показывал».
А всё начиналось так легко, так мило в салоне Зинаиды Волконской (Тверская, 14). Ввёл его туда П. А. Вяземский. Пётр Андреевич опубликовал в журнале «Московский телеграф» рецензию на сборник Мицкевича «Любовные сонеты», призывал Баратынского и Пушкина перевести их; принимал поэта в Остафьеве, отзывался о нём в самых восторженных тонах: «Всё в Мицкевиче возбуждало и привлекало сочувствие к нему. Он был очень умён, благовоспитан, одушевителен в разговорах, обхождения утончённо-вежливого. Держался он просто, то есть благородно и благоразумно, не корчил из себя политической жертвы; не было в нём и признаков ни заносчивости, ни обрядной уничижительности».
В воспоминаниях современников о московском периоде жизни поэта больше всего говорится о его удивительном таланте импровизатора. Делалось это так. Присутствующие называли несколько тем, из которых выбиралась одна, по которой сочинялся стихотворный монолог, сопровождаемый созвучной ему музыкой. Впечатления от импровизаций Мицкевича нашли отражение в повести Пушкина «Египетские ночи»: «…Импровизатор чувствовал приближение Бога… Он дал знак музыкантам играть… Лицо его страшно побледнело, он затрепетал как в лихорадке; глаза его засверкали чудным огнём; он приподнял рукою чёрные свои волосы, отёр платком высокое чело, покрытое каплями пота… вдруг шагнул вперёд, сложил крестом руки на грудь… музыка умолкла… Импровизация началась».
Импровизации Мицкевича вызвали много разговоров в столичных салонах, именно они принесли поэту шумный успех. И это не случайно — импровизации приближали слушателей к поэту, создавали иллюзию непосредственного общения с таинством его гения.
Хозяйка салона на Тверской, блистательная Зинаида Волконская, никого из своих многочисленных посетителей не оставляла равнодушным. Поддался её обаянию и Мицкевич, но княгиня осталась холодна как лёд к повышенному вниманию поэта.
А. Мицкевич
Очень тонко и витиевато Мицкевич говорит об этом в стихотворении «На греческую комнату». Была такая в апартаментах Волконской. Вот её описание:
Весь древний мир восстал здесь из былого
По слову красоты, хоть и не ожил снова.
Мир мозаичный весь, в нём каждая частица
Величья памятник, искусство в ней таится.
Личное обаяние поэта, ореол страдальца, гонимого властью предержащей, импонировали московским великосветским кругам, всегда составлявшим фронду правительству. Мицкевича баловали. С мая 1827 года он жил в усадьбе графа А. К. Разумовского (Гороховская улица, 20), закончил работу над поэмой «Конрад Валленрод». Брат его Александр, приехавший в это время в Москву, писал: «Адама нашёл гораздо более углублённым в работу, чем надеялся его найти. „Валленрод“ закончен при мне, и я слышал декламацию всей этой повести из уст автора и был так же, как и прочие слушатели, в восторге».
Об устоявшемся быте и размеренном существовании говорят письма самого поэта: «Жизнь моя течёт однообразно и, сказал бы, пожалуй, счастливо — настолько счастливо, что боюсь, как бы завистливая Немезида не уготовила мне какие-нибудь новые беды. Спокойствие, свобода мысли, порою приятные развлечения, никаких сильных и страстных волнений. Дни мои идут ровно…»
Но вот закончен «Конрад Валленрод». Вяземский сделал всё, чтобы рукопись благополучно прошла цензуру. Теперь надо ехать в Петербург договариваться об издании поэмы. Московские друзья устроили Мицкевичу прощальный вечер. Поэту подарили серебряный кубок, на котором были выгравированы фамилии участников вечера — Баратынского, братьев Киреевских, Рожалина, Полевого, Шевырева, Соболевского. Вечер состоялся в доме последнего (Козицкий переулок, 5), Мицкевич так писал о расставании с Первопрестольной: «Уехал из Москвы не без сожаления. Перед отъездом литераторы устроили мне прощальный вечор. Были стихи и песни, мне подарили на память серебряный кубок с надписями присутствовавших. Я был глубоко растроган, импровизировал благодарность по-французски, принятую с восторгом. Прощались со мной со слезами».
В Петербурге Мицкевичу неожиданно повезло — он не только договорился об издании поэмы, но и с успехом хлопотал о разрешении выезда на родину. Во всяком случае, ответы всех инстанций были самыми обнадёживающими. В Северной столице польский изгнанник ещё теснее сошёлся с Пушкиным:
Шёл дождь. Укрывшись под одним плащом,
Стояли двое в сумраке ночном.
Один, гонимый царским произволом,
Сын Запада, безвестный был пришлец;
Другой был русский, вольности певец, —
вспоминал Мицкевич об одной из встреч с великим собратом по перу.
Весной 1829 года вопрос с отъездом был наконец решён, и благодарный поэт на крыльях полетел в Москву — проститься с друзьями. Прощались с Мицкевичем у Погодина. На последней встрече присутствовали: Пушкин, Аксаков, Верстовский, Козлов, Щепкин, Хомяков.
— В вашем лице я восторгаюсь великим поэтом и люблю человека доброго и чуткого. Будьте счастливы и не забывайте нас, — сказал самый старший из присутствовавших несчастный слепец И. И. Козлов.
Русские поэты видели в польском изгнаннике не только собрата по профессии, но и человека близкого им по духу, по восприятию давящей атмосферы политического режима николаевской России, человека, который чётко видел границу между русским народом и русским царизмом, угнетателем его родины.
Он между нами жил
Средь племени ему чужого; злобы
В душе своей к нам не питал, и мы
Его любили —
вспоминал позднее наш гениальный поэт о своём польском друге.
Последняя встреча двух великих людей состоялось 29 марта в гостинице «Север» (Глинищевский переулок, 6). Спустя 127 лет в память этого события на этом здании была укреплена мемориальная доска с изображением фигур поэтов, беседующих на фоне Медного всадника. Под барельефами вытеснены пушкинские строки: «Он говорил о временах грядущих, когда народы, распри позабыв, в великую семью соединятся».
Мицкевич о Пушкине
«Пушкин увлекал, изумлял слушателей живостью, тонкостью и ясностью ума своего, был одарён необыкновенною памятью, суждением верным, вкусом утончённым и превосходным. Когда говорил он о политике внешней и отечественной, можно было думать, что слушаешь человека, заматеревшего в государственных делах и пропитанного ежедневным чтением парламентарных прений.
Я довольно близко и довольно долго знал русского поэта; находил я в нём характер слишком впечатлительный, а иногда легкомысленный, но всегда искренний, благородный и способный к сердечным излияниям. Погрешности его казались плодами обстоятельств, среди которых он жил; всё, что было в нём хорошего, вытекало из сердца».
Во время одной из импровизаций Мицкевича в Москве Пушкин, в честь которого был дан вечер, вдруг вскочил с места и, ероша волосы, почти бегая по зале, восклицал:
— Что за гений! Что за священный огонь! Что я в сравнении с ним? — и, бросившись Адаму на шею, обнял его и стал целовать, как брата. Тот вечер был началом взаимной дружбы между ними (А. Э. Одынец — Ю. Корсаку, 9–11.05.1829).
Из воспоминаний студента университета А. А. Скальковского об Адаме Мицкевиче и А. С. Пушкине:
«Сюда[91] приходил часто и наш бессмертный поэт Пушкин, очень друживший с Мицкевичем. Он всегда был не в духе, и нам, жалким смертным, не только не кланялся, но даже стеснялся нашим обществом. Мицкевич нас утешал тем, что Пушкин страдает от бездействия и мучится, что должен продавать свои стихи журналистам. Но один случай внезапно приблизил меня к нему — правда, ненадолго и то в размерах батрака к мастеру или барину.
Однажды вечером Мицкевич импровизировал одну главу из своего „Валленрода“, которого хотел печатать в Москве, но ждал своего брата. Пушкин сказал: как бы я желал иметь подстрочный перевод этой главы, а Мицкевич перевёл её ему по-французски.
— А вот, кстати, юноша, который так знает и русский, как и польский.
И просил меня Пушкин: так как ты во время импровизации списывал его стихи — переведи это место. Я согласился сейчас же, но извинился перед Пушкиным, если моя работа не будет хороша.
— Уж верно будет не хуже литературных ворохов Полевого, — сказал Пушкин.
Я сейчас же перевёл, хотя плохо писать (наспех) такие серьёзные вещи. Пушкин прочитал, положил в карман и кивнул мне слегка головой.
Любопытно было видеть их вместе. Проницательный русский поэт, обыкновенно господствовавший в кругу литераторов, был чрезвычайно скромен в присутствии Мицкевича, больше заставлял его говорить, нежели говорил сам, и обращался с своими мнениями к нему, как бы желая его одобрения. В самом деле, по образованности, по многосторонней учёности Мицкевича Пушкин не мог сравнивать себя с ним, и сознание в том делает величайшую честь уму нашего поэта.
Уважение его к поэтическому гению Мицкевича можно видеть из слов его, сказанных мне в 1828 году, когда и Мицкевич и Пушкин жили оба уже в Петербурге. Я приехал туда временно и остановился в гостинице Демута, где обыкновенно жил Пушкин до самой своей женитьбы. Желая повидаться с Мицкевичем, я спросил о нём у Пушкина. Он начал говорить о нём и, невольно увлёкшись в похвалы ему, сказал между прочим: