впереди!
Надежда помолчала немного.Подумала: иногда люди бывают раздражительными от одиночества. Им плохо,одиноко, и они бессознательно пытаются привлечь к себе внимание хотя быраздражением и ворчанием... Улыбнулась и сказала:
— Да я и не молодая совсем...Молодой меня только в полумраке автобуса можно назвать.
— У женщин, как известно, овозрасте не спрашивают. А сейчас вообще трудно возраст женский определить:все моложавые, молодящиеся.
— Моложавой — это как Господьуправит, а вот молодящейся — упаси Бог: зачем? У каждого возраста — своирадости. И я свой возраст не скрываю: знаете я уже в том возрасте, когда егоможно не скрывать. Родилась в тридцать седьмом году — вот и считайте.
— Так мы ровесники?! Ну, тогда выменя должны понять: что мы видели в жизни, какие радости?! Военное голодноедетство, да и потом ничего хорошего не было.
— Как это не было?! В моей жизнирадостей случилось много.
— Наверное, из богатой семьи?Родители — московские начальники?
— Я родилась в Татаюрте.
— Что такое Татаюрт? Кавказ?Дагестан? Так вы с Кавказа?
Автобус вздрогнул и медленно сталнабирать скорость. Надежда откликнулась:
— Мои предки —терские казаки —жили в русской станице Александрийской.
Во время гражданской войны нашасемья оказалась в Татаюрте. Там в те времена жили люди многих национальностей.И русских много было.
Попутчик эхом откликнулся:
— В Татаюрте...
Она задумалась, вспоминая:
— Татаюрт... Вокруг села земля—глина, на ней почти ничего не растёт, только верблюжья колючка и кустарник-бурьянперекати-поле.
Помолчала, вспоминая, и, подровный гул мотора, почему-то продолжила:
— Мы с сестрой всегда собиралибурьян, чтобы топить печь. Я ходила босиком, и когда мне подарили старыекирзовые сапоги — это была большая радость. Ничего, что целый только правый, алевый на три пальца дырявый — зато у меня теперь были свои сапоги! Мама набиладырявый сапог сеном, и я ходила важно в сапогах... Знаете, когда мне, ужевзрослой женщине, муж подарил шубу, я так не радовалась этой красивой шубекак своим дырявым сапогам! А вы говорите: какие радости...
Николай Иванович задумчивомолчал. Потом попросил:
— Пожалуйста, рассказывайтедальше — у вас дар рассказчика, вы знаете об этом? Я в таком унынии пребывал,а рядом с вами—уныние отходит потихоньку... Пожалуйста, будьте так добры,рассказывайте, а?
Надежда улыбнулась:
— Как-то пошли мы с сестрой забурьяном, стоял мороз, и у меня пальцы левой ноги даже побелели от холода.Набрали вязанки бурьяна, идём по мосту, а мост навесной: с одной стороныпроволока, а с другой — ничего нет. Шум, ветер дует, и меня стало сносить.Бурьян —в речку, я за ним потянулась — и тоже в речку. И понесло меня по реке,понесло... Сестра вытащила —сумела, успела, не испугалась сама утонуть— вотрадость-то! Пришли домой, окоченевшие, мама ругается, а я даже не чихнула—тоже радость!
Бурьяном топили печь, мама золы вмешочек насобирает, воды нагреет, в бочку нальёт, мешочек с золойбросит—купаемся по очереди—хорошо! Потом чистой водой ополоснёмся... Золой истирали. Знаете, не хочу рассказывать так, чтобы вы думали — приукрашивает.Было всякое, вот, скажем, вши нас мучили очень, простите уж за такиеподробности...
— Вши—дело знакомое... Приметавоенного детства...
— Ах, как эти вши нас заедали!Помню себя совсем маленькой: носки мне связали, я смотрю на свои ножки в носках,и прямо в дырочках носков—вши сидят— и кусают меня. Мама бьёт их, бьёт этихвшей, выбирает из головы и никак выбрать не может.
Отец пришёл с фронта весьбольной. Его тяжело ранили — прострелили руку, ногу, лёгкое. Раненых везли нажелезной палубе, привезли в Туапсе, а у него открылся туберкулёз. Вернулсядомой, процесс в разгаре, а лечения и питания — никакого. Мама извернётся, купиткусочек масла и ему даст, а ему жалко самому есть, смотрит на нас, а насчетверо детишек было... Так он очень быстро и умер.
— А мой погиб. Смертью храбрых. Ирос я —безотцовщиной. Бедно жили...
— Да, жили очень бедно, найдёмкукурузу—грызём, а она —в испражнениях мышиных... Ходили с братом по полям,выпадет снег, с огородов уже всё уберут, и мы ходим—в поисках съедобного. Кочанкапусты снимут, а кочерыжка останется—вкусная, сладкая, чуть подмороженная.Верите: взрослой пробовала деликатесы всякие, а вкусней той кочерыжки — ничегоне пробовала.
Луковку, картошину найдём —радость! Понимаете, человек быстро привыкает ко всему, и, если кормить егодорогой вкусной пищей, он перестаёт радоваться простому куску чёрного хлеба. Акаким сладким может быть этот кусок! Вкуснее любых деликатесов!
В землянке жили после войны.Собирали жёлуди, возили на рынок, меняли на кукурузу. Мельница домашняя — кругтакой большой. Крутишь, крутишь— тяжело! Из кукурузы мука получается. Муку—настол, воды, соли. Мама суп сварит, называется затируха.
На три часа соседи дали плуг, онтяжёлый. Брату семнадцать, мне девять. Он впряжётся, я не могу нажать наплуг—сил не хватает, меня запряжёт, лямки оденет, а я тащить не могу —сил нет.Сидим рядом —плачем.
А рядом коровы пасутся, братдоит, мне кричит: «Рот открывай!» Я рот открываю, а струйки по лицу бьют, яникак глотнуть не могу. Брат ругается. Так мы, дети, любили друг друга, дружныетакие — это была настоящая радость!
Много раз Господь меня отнеминуемой смерти спасал... Первый раз зерно собирали, меня на подводупосадили, а там два быка здоровых. Вот я правлю и кричу: «Цоб, Цобе! Цоб, Цобе!»Должна была их прямо гнать, а они вдруг испугались чего-то и понесли. Женщиныкричат: «Прыгай, Надя, прыгай!» Я спрыгнула — и сразу подвода перевернулась.Ещё мгновение — и погибла бы.
Потом зерно принимали на машине.Едет машина рядом с комбайном, и из рукава комбайна сильной струёй зерносыплется. Меня как-то раз чудом не засыпало—тоже Господь уберёг.
Ещё было: молотилки работали натоку, мы зерно собирали, связывали в снопы и толкали в молотилку. Нужнотолкать с силой, а силы у меня не хватало. И как-то пихнула я сноп и сама сталав рукав молотилки падать как в бочку. Соседка успела отключить молотилку, и яосталась жива. Вот такая милость Божия!
А ещё у меня как-то был столбняк.
— О, это очень серьёзная болезнь.Смертельно опасная.
— Да... Я уже училась в школе, именя отправили на уборку сена вместо мамы. Косили камыш и траву, и вот язагнала себе в ногу, в дыру сапога, острый камыш. Сильно наколола ногу, и уменя начался столбняк. Поднялась температура, меня стало всю выгибать —приступы такие, судороги—ноги сгибает как при гимнастическом мостике.
Мама побежала за врачом. Медпунктнаходился недалеко, и там работали врач и медсестра. Врач — крупная высокаяженщина, грубая, ходила, как мужчина, в штанах, что в то время было непривычнодля жителей Татаюрта. Звали её все «Чабан». Но она, по крайней мере, быласвоя — привычная, понятная. Накричит, нагрубит да назначит какое-никакоелечение. Все знали, чего от неё ожидать.
А вот медсестру недолюбливалисильнее, она была блокадницей, эвакуированной из Ленинграда — из дальних краёв. Всегда мрачная, всегда молчала,ни с кем почти не разговаривала. Воткнёт молча укол или молча даст таблетку.Непонятная. Может, у неё на почве блокады с головой неладно стало—так людидумали. Когда люди не понимают чего-то, то иногда боятся, иногданедолюбливают...
Врач велела нести больную вмедпункт. Принесли меня, я на ледяной кушетке выгнулась. Боль страшная, асознание ясное, всё слышу. Помню всё, как будто вчера это было.
Чабан быстро меня осмотрела.Мрачно сказала:
— Классическая триада — тризмжевательных мышц, сардоническая улыбка, дисфагия в результате сокращения мышцглотки. Поражение мускулатуры, судороги. Столбняк. Лечить нечем. Тащите назаддомой и больше меня не зовите, помочь не могу.
Чабан вышла, а мама встала наколени у кушетки и зарыдала:
— Доченька моя, Наденька...Надюшка моя ненаглядная! Пожалуйста, не умирай, доченька! Как я без тебя?! Безсвоей Надежды?! Как я без тебя жить буду?! Папа умер... Не бросай меня,доченька, пожалуйста!
Мне было очень жалко маму, но ядаже не могла протянуть руку, чтобы погладить её по голове, чтобы утешить её.И ещё: мне стало очень страшно умирать. Так умирать не хотелось!
И тут раздался голос медсестры.Мы даже как-то забыли о её присутствии в кабинете, такой незаметной и всегдамолчаливой она была. Медсестра сказала:
— Вам нужна сыворотка.
Я очень обрадовалась, что менясможет излечить такое простое лекарство и кое-как пробормотала:
— Мамочка, так у соседей естькорова. Попроси же у них для меня сыворотки!
— Нет, девочка, тебе нужна не тасыворотка. Противостолбнячная сыворотка.
Мама всплеснула руками:
— Да где же её взять?
— У врача есть сыворотка. Всейфе. Мало. Для начальства или каких-то важных больных. У меня нет ключа ксейфу.
Мама снова зарыдала. Медсестрасмотрела на нас внимательно, а потом сказала:
— Несите девочку домой. Я приду квам вечером.
И она не обманула: поздно вечеромпринесла мне противостолбнячную сыворотку, выкрав ключи от сейфа у Чабана. Ипотом приходила, ставила мне какие-то уколы. Всё делала молча, не разговариваяс нами.
И только в последний раз, когда яуже пошла на поправку, она заговорила с нами и сказала маме:
— Ваша Надя будет жить. Пустьживёт за себя и за мою дочку. Мою звали Светочкой. Она умерла от голода. Яотдавала ей от своей пайки, а она всё равно умерла. Угасла Светочка моя. Светмоей души угас. Я не могла допустить, чтобы ваша дочка тоже умерла. Не могла.Пускай меня судят, как хотят. Я не могла этого допустить. Живи, Наденька! Засебя и за Светочку!
И ушла. Её потом действительноарестовали за хищение ценного лекарства и судили. Больше я никогда в жизни еёне видела. Я даже не помню, как её звали и называли ли её по имени, простоговорили «беженка», «эвакуированная» или «медсестра».
А я вот живу — за себя и за её маленькуюСветочку. Две жизни.
Потом поехала в райцентр,поступила в медучилище. Мама дала юбку и кофту бязевую. Стала учиться на