Папа ездил куда-то и привёз барсучьего сала, чудом достал где-то шоколад.
Варил его с салом и мёдом, закупоривал горшки тестом, заставлял маму принимать это лекарство. Мама ещё похудела, стала совсем тоненькой, прозрачной. Но, как всегда, ровной, терпеливой. Казалось, она меньше обезпокоена своей болезнью, чем папа. Чуть получше ей становилось, старалась взять на себя домашнюю работу, уход за стариками.
Папа никогда не садился за стол без мамы. Когда она плохо себя чувствовала, приносил на руках и усаживал вместе с нами. Папа, как я сейчас понимаю, много молился. Он почти не спал и мало ел. Но свой молитвенный подвиг скрывал. Оценить его я могу только сейчас. Да, только сейчас. Всё так же ревностно служил он в храме. Всегда крепкий, мощный, он похудел, плоть его истончалась, но ярко горел дух. По-прежнему руководил пожарной дружиной, учил крестьян пчеловодству. Но дела шли всё хуже.
Голод вставал на пороге. Мы не могли учиться и не могли работать. Мы были детьми священника, а, значит, отверженными.
Сейчас, став взрослым, уже пожилым мужчиной, многое повидав и пережив, я могу оценить силу духа моих родителей. Как грубо попиралась мужественность отца, когда издевались над его семьёй, а он не мог нас защитить. Он, такой сильный, который, казалось, мог всё на свете, был безсилен остановить мамину болезнь, выучить детей, дать им нормальную жизнь…
Каково ему приходилось? Что он чувствовал? Что вынес? Поколебалась ли хоть на миг его вера? Нет. Сейчас, вспоминая папу, я думаю про многострадального Иова. Но часто боль тех, кого мы любим, бывает для нас сильнее собственной…
Теперь я понимаю, что наша вера заключается не только в том, чтобы ждать от Бога исполнения желаний, а ещё и в способности выдерживать скорби. И нужно иметь силу духа, чтобы принимать крест скорбей и нести его без ропота.
Открываю глаза. Не хочу больше вспоминать. Не хочу. Смотрю в ночное окно.
По нему текут большие дождевые капли. Куда я еду, зачем? Может, вернуться и сесть в другой поезд? Идущий в обратную сторону? Капли бьют в окно. Это холодный осенний дождь.
Такой же дождь шёл тогда. Я помню, как сидел у окна, а на улице шёл безконечный дождь. Помню, как долго собирался с мыслями, долго обдумывал свои слова, а потом пошёл к папе. Отец сидел за столом. Горела лампадка у наших любимых икон. Пресвятая Богородица смотрела на меня ласково и печально.
— Папа, мне нужно поговорить с тобой. Папочка, посмотри, что вокруг творится. Страшно. И ведь они не верят в Бога. Почти никто теперь не ходит в церковь. Их закрывают. А, может быть, Его и правда нет? А если Его нет, то зачем мы всё это терпим? Папа, ты можешь быть просто пожарником. Или пчеловодом. И тогда мы сможем учиться. И работать. А иначе мы просто умрём с голоду. А если ты не будешь служить, то мы сможем быть все вместе. Вместе, понимаешь? А если Бог всё-таки есть, то Он нас простит. Нина и Галя ещё совсем дети. Мама больна. Бабушки старенькие. Папочка, родной мой, надо что-то делать. Я должен работать. Хотя бы ради сестёр.
Папа слушал спокойно. А потом сказал мне:
— Я думал об этом, сынок. И принял решение. Вы напишете, что не будете встречаться с родителями, и вам разрешат учиться и работать. А мы всё равно будем вместе. Я буду молиться за вас, пока я жив. Нашу любовь никто не сможет отнять. Мы будем вместе — в молитве. А отречься, сын, я не могу. Даже ради вас. Но Господь не оставит вас, запомни это. Слышишь? Запомни: Господь не оставит вас. И моя молитва будет с вами. Всё, сын. Я принял решение. Это моё решение, слышишь? Моё решение. Запомнил?
Почему он повторил это несколько раз — о том, что это его решение? Я чувствовал это и тогда, знаю и сейчас. Чтобы чувство вины не мучило меня. Это момент истины? Или нет? Чувство вины — вот то, что живёт со мной всю мою жизнь. Вот что не даёт мне покоя — правильно ли я поступил? Может, мы должны были остаться вместе? И пройти этот путь до конца? Одной семьёй? Если б я был один, я остался бы с папой и мамой. Но я не мог. Я должен был уберечь сестёр.
Мы подписали бумагу, что отказываемся от контактов с родителями. И уехали. Мы больше не имели права встречаться с ними. Но общались тайком — передавали записки через одну верную семью.
Нина окончила школу и пошла учительствовать. Я жил в Ирбите и работал на Егоршинских шахтах, чтобы стать рабочим и не зависеть от своего непролетарского происхождения. Галя жила со мной и училась в Ирбитской заводской школе-семилетке Егоршинского района. Школа была открыта на заводе около станции Талый ключ.
Сёстрам разрешили учиться, а мне работать после нашего отказа от родителей. Галю несколько раз выгоняли из школы из-за происхождения, даже несмотря на наш отказ. Но директор школы, до сих пор ему благодарен, Думнов Пётр Фёдорович, очень добрый человек, говорил мне, что у сестрёнки хорошие способности, и защищал её. На свой страх и риск снова принимал её в школу после отъезда проверяющей комиссии.
Иногда он говорил Гале:
— Посиди дома три дня, к нам комиссия едет, будет проверять классовый состав учащихся. А потом приходи, когда они уедут.
Вот так, благодаря Петру Фёдоровичу, в 1928 году Галя закончила семилетку. Ей было пятнадцать лет.
Восемнадцатилетняя Нина работала учительницей в Ляпуново, глухой деревне в двадцати пяти километрах от Ирбита. Объявили всеобуч, а учителей не хватало. Наверное, поэтому, а, может, по молитвам наших родителей, Галя и Нина обрели своё призвание и стали учительницами.
Директор Пётр Фёдорович, рискуя своей работой, написал Гале направление на краткосрочные курсы учителей для лучших выпускников школ. Галя окончила эти курсы, и её отправили работать со взрослым населением в дальнюю деревню Чувашево. У сестрёнок и у меня не было ни белья, ни приличной одежды, ни обуви. Ну, я-то ладно. А вот сестёр я очень жалел. Изо всех сил старался им помочь.
Как я был счастлив, когда смог на свои талоны купить им обновки: туфли на низком каблуке, трикотажные кофточки. Галя сшила себе ситцевую синюю юбку и белую с синим горошком блузку, которыми очень гордилась. Так и стоит она у меня перед глазами в этой юбке и блузке — улыбается мне. Башмаки они с Ниной делали из холста.
Нам было тяжело. Мы переживали за родителей, друг за друга.
Пятнадцатилетняя Галя должна была учить взрослых мужчин, лесорубов. И папа написал мне записку с просьбой поговорить как старшему брату с сёстрами о девичьей чести, о женском достоинстве.
И я поехал сначала в Чувашево, потом в Ляпуново. Краснея и смущаясь, выполнил наказ отца и говорил с сёстрами, просил их беречь свою репутацию, быть строгими и недоступными. Приводил много примеров, которые вспоминал из литературы, про Наташу Ростову и её увлечение Анатолем, которое чуть не привело к трагедии, другие примеры. Галя слушала серьёзно, а Нина от смущения сердилась и говорила, что сама всё знает. А потом рано утром я отправился пешком по осенней грязи в Ирбит.
Вот сейчас думаю: а ведь мне было всего двадцать лет. По нынешним временам — мальчишка. А ведь я чувствовал себя взрослым мужчиной, который несёт ответственность за сестёр. И выполнял это деликатное поручение, потому что папа и мама были лишены возможности сделать это сами.
На шахте было очень тяжело работать — уголь, пыль, сырость. Я лежал в больнице, лечили от ревматизма. Были ли счастливые минуты? Смотрю в окно. Тук-тук, тук-тук — стучат колёса. Много ли было счастливых минут в жизни? За окном сереет рассвет, ночь уходит, уходит тьма. Да, конечно! Мы были молоды. Закрываю глаза.
После болезни я нелегально приехал к родителям. Взял нашу лошадку, заехал за Галей, и вот мы едем к Нине в гости. Сколько детской радости принесла нам эта поездка! Закрываю глаза. Нужно только сосредоточиться — и я снова увижу.
Зимнее раннее утро. Лёгкий морозец. Небо ясное. Воздух такой свежий, зимний. От Ирбита до Ляпунове двадцать пять километров. Едем весело, лошадка бежит легко и быстро с лёгкими санями. Шутим и смеёмся. Проезжая очередную деревеньку, я кричу: «Чашки и ложки — меняю на собаки и кошки!» Из ворот сбегаются хозяйки с ребятишками:
— Эй, парень, что у тебя есть? Чашки-то какие — покажи! А ложки-то деревянные или железные?
— У меня? Какие чашки-ложки, откуда? Вон сестрёнка только сидит!
— А где же собачник, который сейчас кричал?
— Не знаю, не видел! — пожимаю плечами и погоняю лошадку.
А Галя в санях смеётся звонким счастливым смехом.
Едем мимо зимнего леса. Он стоит белоснежный, укутанный в сугробы. Заставляю Галю надеть тулуп. Трогаю носик сестрёнки — ледяной. Замёрзла! Дожидаюсь, пока она наденет большой длиннополый папин тулуп поверх пальто, ловко дёргаю сани — и сестрёнка мягко вываливается в снег. А я прыгаю в сани и еду себе дальше. Кричу: «Догоняй!» А когда Галя догоняет меня, еду быстрее, и она отстаёт. Так я её согреваю. И когда вижу, что согрелась, останавливаюсь, хватаю сестрёнку в охапку и сажаю её в сани.
В другой деревеньке расспрашиваю о дороге, задаю глупые вопросы и смешу сестрёнку. Никло не сердится, а смеются с нами вместе.
К Нине являемся неожиданно, она визжит от радости и бросается мне на шею, потом в объятия к Гале. Прыгает, тормошит нас, расспрашивает о родителях. Мы, как могли, скрасили наш рассказ о папе и маме.
Назад ехали погрустневшие, посерьёзневшие. Было жаль оставлять Нину, тоненькую, хрупкую, похожую на маму, одну в дальней глухой деревне. И было до слёз жалко наших родителей, с которыми мы были разлучены.
Вскоре после этой поездки Галя прошла курсы учителей начальных классов в Ирбите. Её отправили работать учителем в Бердючинскую начальную школу Ирбитского района в шести километрах от Ирбита. Галинке было шестнадцать лет, и выглядела она как девочка-подросток.
Когда она пришла в школу с назначением, директор спросил: «Аты, девочка, в какой класс пришла?» А Галя сначала не поняла и ответила смущённо: «В какой пошлёте…» Потом, когда директор понял, что перед ним не ученица, а учительница, они вместе с Галей смеялись. Директор дал ей самый лёгкий — второй класс.