Но именно она, эта складка, вкупе с белокожей открытостью шеи в ребячески-нежных круговых морщинках, вместе с лёгкой косинкой – да-да, видишь, ещё один недостаток, на этот раз равный достоинству, – вместе с очаровательной налитостью рта с выступающей верхней губкой и приопущенными в улыбке уголками – то ли по привычке, то ли в жизнелюбивой скрытой иронии, – именно она вместе с радостными глазами и каким-то искренним и камерным, для одного лишь меня предназначенным оживлением во всегдашнем её обращении: «Здравствуй! Как твои дела, Борь?» (она всегда ударяла на «как») – наделяли Леночку просто редкостным супружеским обаянием и женственностью.
О-о! Женственность! Не было в нашей фирме той, кто могла оспорить у Лены пальму первенства в ней. Не было – и всё! Я не мог даже припомнить сразу, доводилось ли мне раньше встречать что-либо подобное. Ни одного угловатого или резкого движения. Шаг шпильковый, твёрдый, однако неширокий. Плавные, только плавные ускорения и торможения при ходьбе. Иногда казалось, что Леночка не ходит, а плывёт: лебедь в снежном оперении на сером зеркале пруда. Так же плыл и её голос: ни слишком высоких, ни слишком низких тонов, равномерное и приятное журчанье. Будто прозрачный ключ бьёт из-под обомшелого гранитного валуна, струится по каменистому руслу в неподвижность июльского дня, в горячий дух земляники и боровую дробь дятла. Прекрасно, знаешь ли, утоляют жажду такие ключи у усталых людей… Лена не курила. На праздновании дней рождения коллег только пригубляла шампанское. Она редко пользовалась в разговорах раздражёнными словами, и когда пару раз ей потребовалось передать мне чужую нецензурщину, без которой сам рассказ потеряет всю соль, извинялась долго и даже заискивающе.
А поговорить она любила! Пожалуй, с полным правом её можно было назвать болтушкой, или болтуньей, как угодно. Очередную встречу обычно начинала она с фразы: «Ой, мне надо тебе столько рассказать!..» – и высыпала ворох фирменных слухов и безобидных сплетен, в которых я ориентировался слабо по причине относительной духовной и пространственной удаленности от пульса коллектива. Лена всегда сама выбирала тему разговора. Много она рассказывала о супруге. В основном, конечно, нелестное о его плохом умении в быстро меняющихся к худшему условиях жизни содержать семью. «Почему, скажи, почему вот уже два года я верчусь, кормлю себя, Машку и Анатолия, хотя он давно никакой мне не муж? Не хочешь уходить – ладно. Всё равно когда-нибудь уйдёшь. Но приноси деньги на своё содержание! А он вцепился в свой завод, где платят копейки или вообще ничего месяцами, – и с места его не сдвинешь. Взялся за коммерцию – я обрадовалась. Оказалось, невыгодно… Так не сиди неделями дома, бегай по городу, ищи работу, где платят! Неужели не стыдно жить на деньги женщины?..» Умом я жалел Лену.
Ещё больше слышал я о милой её сердцу Марье Анатольевне Молчановой, льноволосой рассудительной особе четырёх с половиной лет и ста двух сантиметров роста: какая она не по годам умная и взрослая, какие каверзные вопросы задаёт иногда, «как мы ходили с ней в театр», «в каком платье красивом была она вчера» – и всё в этом же духе. Честно говоря, материнские восторги оставляли меня равнодушным, на что в конце концов я начал осторожно Лене намекать. «Ты ничего не понимаешь в детях, – она набожно глядела на фото малютки с ротиком кукольного Пьеро и милыми сдобными щеками, целовала его решительно. – Умница. Люблю!»
Лена сама выбирала тему, но надо отдать ей должное: она была весьма чутка и тактична. Если расслабленная улыбка на моём лице начинала остывать и становилась вежливой, Леночка мгновенно улавливала это:
– Тебе неинтересно, Борь? Неинтересно, да?
Или:
– Я тебя не обидела, Борь?
И в голосе её при этом всегда слышалась неподдельная тревога. И в глаза мои при равном росте она ухитрялась заглянуть как-то снизу вверх, так виновато, что вся моя только зарождающаяся досада сразу же проходила. Я протестовал охотно и бурно, и мы выбирали компромисс: обсуждали старый фильм (смотреть новые ни у меня, ни у неё зачастую не хватало времени) или памятную обоим книгу. Читала она в своё время достаточно, очень любила цитировать «Горе от ума» и «Онегина». «Героя нашего времени» перечитывала десять раз – так нравился ей этот роман!
Но чаще всё же мы сплетничали на внутрифирменные темы или вслух вспоминали прошлое: я – срочную службу в радиоцентре, посёлок газовиков на Таймыре, она – в основном девичество. Однажды Леночка рассказала, как десять лет назад во время летней практики в санатории после первого курса училища в неё влюбился до беспамятства зампрокурора из Львовской области. Хвалилась Лена скромно, даже недоумевая.
– Представляешь, на коленях передо мной стоял, такой старый для меня тогда. Лет тридцати шести, наверное. Море внизу шумит, а мы ночью, в парке… Фонарь над кипарисами раскалённый, белый, и толстые бабочки серые вьются… Упрашивал, умолял даже: «Поедем со мной! Квартиру помогу получить, в университет на любой факультет поступишь». Правда, честный был: сказал, что женат и что делать ему со мной, пока не знает, но влюбился так, как никогда не влюблялся, и вообще сошёл с ума… Обнял мне ноги, щекой прижался, клянётся, а я гляжу: у него макушка совсем голая! Думаю: «Какой он старый!» И ещё боялась, что увидит кто-нибудь. Мне бы тогда стыдно было…
На минуту Лена замолчала. Потом произнесла, задумчиво и без грусти:
– Всё воспитание мое виновато. Сейчас по-другому поступила бы.
– Как интересно ты взрослела! – балбесисто ахал я.
А через четыре года после этой истории ей в Москве сделали очень серьёзную операцию: установили искусственный митральный клапан. С ним живёт она и по сей час. А я и не подозревал ничего! Такая естественная жизнерадостность у человека!
Под наркозом она находилась в общей сложности двенадцать часов. Организм был так отравлен эфиром, что поседели волосы. Да-да, этот приковывающий взгляд серебристый отлив её причёски-шлема – обыкновенная седина. Она пронизывала всю светло-русую густоту, по всей голове.
Утренниковый иней в волосах. Просветлённость выпуклого лба, шеи и щёк. Стать и высокий рост. Добротные, ставшие частью естества, такие редкие сейчас манеры! Никогда Леночка не повышала голоса, не говорила через порог, не оставляла за собой распахнутой двери и не пила из бутылки молока, которое я покупал ей иногда, если она появлялась у нас во время обеда. Она требовала чашку, если же её не случалось под рукой, уходила искать у соседей – компьютерщиков. Возвращалась всегда с мокрыми, на весу руками: отмывала фаянс под краном. В сумочке её всегда лежала начатая пачка салфеток: для рук, для общепитовских ложек. И этот инстинкт чистоты у Лены или брезгливость – как угодно – был мне особенно приятен среди вечного электрического света, хаоса и захламления нашей прорабской, окаменевших в сухую глину хлебных крошек и тусклого блеска инструментов на столе. Среди слабо настоянных запахов технического масла, красок, сохнущей бумаги – и забивающего всё ядовитого аромата «Monte Carlo» Ильича. Среди грязных кефирных бутылок и яичной скорлупы за решётчатой пластмассой урны. Среди нескончаемой тараканьей беготни.
Иногда Леночка подолгу сидела у нас, но ни разу не укорила Ильича и меня беспорядком. И это мне тоже нравилось. Я давно уже питал отвращение ко всем прорабским мира. Но ещё больше я не любил наступательной – и потому высокомерной – добродетели. Стремление оставаться самим собой в любом окружении, не навязывая при этом никому собственной правильности, – вот одна из главных черт настоящей личности. Моя героиня в совершенстве владела умением не выходить за границы круга радиусом в свой шаг, всегда оставаться Молчановой Еленой Леонидовной, со всеми своими достоинствами и недостатками.
А недостатки у неё были. И самым слабым своим местом Леночка считала патологическую нерешительность и склонность к изнурительным колебаниям. Так и не смогла Лена определиться в юности, что же ей всё-таки подходит больше: сфера культуры или медицина, – и оттого не исполнила своей мечты: не получила полноценного, высшего образования (как знакома мне её печаль!). Вот уже третий год она не может решительно, если нужно – грубо сказать мужу: «Уходи. Убирайся!» – и он продолжает жить с ней в одной квартире, со смешным достоинством нести свою горстку медяков в совместный бюджет, продолжает изредка всхрапывать ночью, требовать внимания при хронических простудах зимой, жалобно связывать её с прошлым. Он продолжает обессиливать её и мешает начать новую, полностью самостоятельную жизнь.
Впрочем, если для Леночки неумение резко сказать «нет» всегда было бичом, то для всех встречных мужчин леди с такой слабостью представляла собой сущую находку. И бедствовала же Леночка от этого! Выигрышная в целом внешность, женственная скрупулезность движений, взгляд – всегда чуть в сторону, всегда чуть мимо глаз собеседника, – добрая и вместе с тем ироничная, будто поощряющая к продолжению разговора, усмешка. «Если вечером в автобусе есть хоть один подвыпивший, он непременно сядет или встанет рядом со мной, хотя вокруг полно других женщин, даже красивых. И начинает со мной говорить. Говорит-говорит. Достаёт… Дышит перегаром…» – жаловалась мне она без тени глупого в такие минуты, чисто бабского кокетства. Я смеялся и активно сострадал: «Бедная, бедная Лена!»
А в девятую примерно встречу не заметил и сам, как уже вкрадчиво разглагольствовал о длительности нашей дружбы и золотом гвозде, который пора в неё вбить. Вышло это неожиданно и оттого, надеюсь, не очень пошло. В тот день мне с Леной было особенно весело и беспечно, я увлёкся и перескочил границу всегдашнего нашего общения.
– Бо-о-оря, ты слишком многое себе позволяешь!
Она сидела, как обычно, у стола Дмитрия Ильича, в уголке, прижимаясь спиной к стенке. Нежно разгорался под кожей лица и шеи брусничный румянец. Захрустела куртка – оформлена рукой невесомость волос у абажурно полыхающей раковины уха.
Я гарцевал верхом на стуле прямо напротив неё. Я то трещал какими-то книжными остротами, то настраивал горло на интонации влюблённого кота. И упорно старался поймать её взгляд! Вот молоко белка с утонувшей и остывшей в нём паутинкой кровеносных сосудов. Вот идеально оформленная в кружок голубая дымка и лужистая серость под ней – раёк. Прозрачное тёмное напыление за его краем, на белках: контактные линзы. А зрачки – чёрные, блестящие – уходят, убегают от пристальности моих глаз. На секунды замир