Тет-а-тет. Беседы с европейскими писателями — страница 30 из 77

делается это с позиций, которых я в то время придерживался, — с позиций антитэтчеризма. Книга — попытка перетянуть читателя на свою сторону. Другие книги, которые вы упомянули, такие романы, как «Клуб ракалий» и «Замкнутый круг», были, пожалуй, написаны… были написаны в более позднем возрасте, и в основе этих книг лежит не уверенность, а сомнения. Безусловно, если взглянуть на сегодняшнюю политическую ситуацию, не только в нашей стране, но и во всем мире, основное чувство, которое меня охватывает, — непонимание. Еще — тревога, пессимизм и тому подобные вещи. А на основании таких эмоций сатиру создать невозможно. Можно создать что-то другое, можно по-прежнему писать о политике, о мире сегодня, о том, что будет дальше, даже используя элементы комедии — что я и делаю в «Клубе ракалий» и в «Замкнутом круге». Но то, что из этого выйдет, не будет сатирой. Так что, наверное, для остальных моих книг, помимо романа «Какое надувательство!», этот термин, «сатира», не подходит. Как их можно охарактеризовать, не знаю. Меланхолическая комедия — вот, 159 пожалуй, в каком жанре я пишу.


Поэтому вы пользуетесь успехом во Франции?

Да нет, не знаю, чем это объясняется. Да и никакой издатель, наверное, не сможет объяснить, почему такая-то книга пользуется успехом в одной части мира, а в другой — нет. Мои книги очень популярны во Франции, Италии и Греции, а в Испании и Германии совсем непопулярны. Почему это так, не знаю. По поводу Франции я заметил одну вещь. Я стал пользоваться там успехом после выхода книги «Какое надувательство!». Это был мой четвертый роман; первые три ни на какие языки не переводились. Мой агент объяснял это так: издатели в других странах эти книги прочли и решили, что они слишком английские. Это выражение то и дело повторялось: слишком английские. Потом вышла книга «Какое надувательство!», права на нее были куплены во многих европейских странах, я спросил своего агента, чем она им так понравилась, и ответ был: она же такая английская. Не знаю, где проходит грань между «таким английским» и «слишком английским». Но знаю, что французам нравится то, что у них считается — что бы они там под этим ни понимали, — то, что считается английским юмором. Им нравится Ивлин Во, нравится Том Шарп, нравится сатира, ирония. Они воспринимают «Какое надувательство!» как продолжение той же традиции, и это, по-моему, одна из причин их интереса. К тому же то, что в этой книге высмеивается, те «английские» стереотипы, что известны во всем мире: большое семейство, фамильное гнездо, дворецкий, загадочное убийство — завязка, ставшая столь популярной благодаря Агате Кристи, — хотя я в книге над этим издеваюсь, но все это там есть, присутствует, и людям нравится об этом читать. Одним словом, книге, кажется, удалось донести то «истинно английское», что издавна хорошо воспринимали за границей, что хотели печатать.


Вы пишете в русле английской литературной традиции?

Наверное, у каждого писателя существует своя традиционная школа, к которой он тяготеет сильнее, чем к другим. В моей, полагаю, можно достаточно легко опознать английскую, но почему это так, я никогда не понимал. Мой любимый писатель — Генри Филдинг. В его романе «Том Джонс», как принято считать и сегодня, воплощены все главные английские черты. В географическом смысле данное повествование дает нам возможность отправиться в путешествие по Средней Англии середины XVIII века. Еще я люблю Диккенса, который, разумеется, замечательно писал о Лондоне; к тому же это — один из величайших английских авторов, говоривших об общественном сознании. В его романах изображено в мельчайших деталях невообразимое множество классов, социальных слоев и так далее. Столь ярких картин викторианской Англии не было ни у кого. В то же время у меня много любимых писателей в других европейских странах. Богумил Грабал в Чехии, Пруст, австриец Музиль… Чего я не чувствую, так это особой близости к американским писателям. Я мало их читаю. Те гиганты американской литературы, которых многие мои современники-британцы называют своими кумирами — например Мелвилл или Фолкнер — я, конечно, восхищаюсь этими писателями, но в их книгах нет ничего, что было бы обращено ко мне напрямую в той мере, как это бывает с книгами европейских и в особенности английских авторов.


Американские писатели вас никогда особо не интересовали?

Видимо, нет. Я живо помню, как читал «Над пропастью во ржи», что, конечно, типично для подростка. Книга меня захватила, но лишь как портрет разочарованного поколения, а не потому, что там говорилось об Америке. То же с Полом Остером: мне очень нравится этот автор, но книги его я читаю как внутренние драмы, как психологические романы, не имеющие определенной национальности. По сути дела, если какое-то национальное начало в нем и есть, я бы его скорее назвал писателем европейским, а не американским.


Художественная литература и нон-фикшн — в чем различия для вас?

По-моему, в художественном произведении сказать правду гораздо проще, чем в публицистике. С этой проблемой мне приходилось бороться, в частности, когда я писал биографию Б. С. Джонсона: имелись определенные исторические факты, которых я должен был строго придерживаться, но в то же время мне нужно было придать книге, повествованию некую форму. Эти два требования находились в постоянном противоречии друг с другом, постоянно конфликтовали между собой.

Я читаю много нон-фикшн, но при этом мысленно всегда стою в стороне, какая-то часть моего мозга непрерывно сомневается, задает автору вопросы: все ли тут правда, насколько тщательно исследована тема, соблюдены ли факты — и тому подобные вещи, которые тебя не беспокоят, когда читаешь роман. В произведении нон-фикшн, как бы добросовестно ни работал над ним автор как бы много труда он в него ни вложил, обязательно будет какой-то элемент неправды. В то время как роман — вымысел от начала до конца, и читатель понимает, что это вымысел, поэтому здесь подобные вопросы не возникают. Тут есть некая внутренняя правда, которую читатель немедленно заметит, обнаружит и будет рад, что нашел ее. Поэтому для меня художественная литература — жанр более правдивый, чем нон-фикшн.


Что вы думаете о культуре постмодернизма?

Постмодернизм — вещь, которой сегодня не избежать, если хочешь писать о современном мире. То есть наше сознание сегодня устроенно именно так, и от этого, по-моему, никуда не деться. Я пользуюсь этими приемами по мере сил для того, чтобы как можно точнее изобразить реальность — ведь в этом и состоит моя задача. Постмодернизм позволяет подойти к идее — литературной, повествовательной — с разных точек зрения, использовать разные оттенки, разные стили. Это особенно заметно в романе «Какое надувательство!», но и в других моих книгах это тоже есть. Однако в душе я — писатель более старомодный. В моих произведениях есть некая моралистическая линия, которая, по сути, и делает их такими английскими (если вернуться к этому вопросу). В том, что я пишу, где-то на заднем плане всегда присутствует образ мира — такого, каким он должен быть. А то, что описываю, или пытаюсь описывать, я, — мир такой, как он есть. Можно сказать, расстояние между этими вещами и есть то, что я стремлюсь донести до читателя; где-то в этом промежутке и лежит суть моих книг.


Какую из своих художественных книг вы считаете самой удачной?

Я согласен с Гарольдом Пинтером, который говорил о своих пьесах, что удачных пьес не бывает — бывают лишь разные виды неудач. По-моему, для любого писателя важно (и этого не избежать) держать в голове — постоянно, всю жизнь — некую идею, расплывчатую идею идеальной книги, которую ты хотел бы написать. Именно ее ты пытаешься создать всякий раз, когда садишься за новую вещь. Часто, пока пишешь, тебе кажется, что вот-вот — и получится, что это именно она. При этом бывают по-настоящему радостные моменты — моменты, когда тебе кажется, что это действительно та самая книга, которую ты мечтал написать всю жизнь. Но это никогда не произойдет. Реальности никогда не дотянуть до идеала. В каждой из своих книг, спустя несколько месяцев или лет после публикации, я вижу только… Я помню, что хотел сказать, вижу, где мне это не удалось и почему, — все это довольно интересно. Но такой книги, которую я мог бы взять и подарить кому-нибудь со словами: «Этой книгой я горжусь больше всего», у меня нет. Люди, не читавшие моих книг, часто спрашивают: «С какой мне лучше начать?» Вопрос, на который, на самом деле, ответить невозможно. Говоришь: вот эту попробуйте, а потом: да нет, сюжет в ней неудачный; или: вот эту, а потом: да нет, там не та интонация. Понимаете, всегда что-то не так. Но ведь не будь этого чувства, незачем было бы продолжать! Надо ошибаться и дальше, ведь если все выйдет как надо, писать больше уже никогда не станешь.


Вам трудно было писать про женщин в романе?

Честно говоря, я не понимаю, почему мужчине должно быть труднее писать о женщинах, чем о мужчинах. Мне, наоборот, о мужчинах писать труднее, чем о женщинах. Наверное, потому, что на мужской мир я смотрю изнутри и он, со всеми его противоречиями, мне более понятен, чем женский. Например; книга, которую я сейчас пишу, — о мужчине и его взаимоотношениях с отцом. Пожалуй, самая мужская из всех книг, за какие я когда-либо брался, и именно поэтому писать ее чрезвычайно сложно. Наверное, потому, что в ней я должен подтвердить какие-то свои, внутренние вещи. Что касается книги «Пока не выпал дождь»… Знаете, я двадцать лет женат, у меня много друзей-женщин, я немало времени провожу в женской компании, часто общаюсь со своими дочерьми. Если и после этого я ничего не понимаю в женских переживаниях, это значит, что я плохой человек и плохой писатель. Так что это — просто наблюдения. В книге идет речь о семье — у всех у нас есть семейные истории, которые хочется рассказать. В этом отношении книга вовсе не представляла трудностей — наоборот, писать ее было довольно легко. И потом, я пишу, чтобы убежать от самого себя, это один из лучших побочных продуктов писательской деятельности. Два года говорить голосом семидесятилетней женщины — такой опыт по-настоящему освобождает.