Тет-а-тет. Беседы с европейскими писателями — страница 36 из 77


На чем вы играли — на барабане?

Нет! Я играл на гитаре — на ритм-гитаре.


А у вас есть музыкальное образование?

Да нет — несколько уроков игры на гитаре, а так… Вообще все это делалось для себя, между собой. Какую-то роль, наверное, тут сыграло то обстоятельство, что у одного из моих друзей дома была музыкальная комната — там стояло пианино. Мы там собирались со своими инструментами и играли. Как правило, все происходило там. Это было одно из наших обычных занятий; еще мы дрались палками, стреляли друг в друга понарошку.


А когда у вас появился интерес к битникам?

Первую книгу, «Рискованное предприятие» (Adventures in Capitalism), я написал после поездки в Америку, а в промежутке между ней и «Битниками» в Америке я не был. Я поехал туда после университета; родители сказали мне: «Закончишь университет, мы тебе купим билет — туда и обратно, — поезжай, посмотри на мир…» Я полетел в Сан-Франциско, обратно вернулся из Нью-Йорка, а по стране путешествовал на автобусах «Грейхаунд». В общем, как в «Битниках», только в обратную сторону. И я… был, по сути, оторван от жизни — бывала проводил по тридцать шесть часов в автобусе, Америка ведь большая. Попадется сосед, с которым можно поговорить, — хорошо, а нет — сидишь, смотришь в окно, наблюдаешь, и все…

Понимаете, мой лучший друг Люк увлекался Керуаком, буддизмом, и он… он раньше меня ко всему этому пришел, а я никогда не был от этих дел без ума — просто наблюдал со стороны. А потом подумал, что мне, наверное, следовало бы посильнее всем этим увлечься, но к тому времени я от этого уже как-то отстранился. Я, как бы ни хотел, уже не мог прочесть «Дорогу» впервые, чтобы меня захлестнуло. Но поездка в Америку к битникам отношения не имела — мне просто хотелось посмотреть, как там и что. В то время я не думал о том, чтобы написать об этом книгу, — только позже начал собирать материалы.

В Америке я читал книги, которых было не достать здесь. Напримед дневники Сильвии Платт — здесь они тогда не издавались, Тед Хьюз запретил, так что я там первым делом их купил. Читал и поэтов, и Карвера, «Откуда я взываю», — в то время эти вещи там только что вышли, а здесь их еще не было, — и Уоллеса Стивенса что-то. Мой список был, можно сказать, составлен по принципу «чего не достать в Британии». Вот что я читал; а чтобы взять с собой экземпляр «Дороги», все места посетить и поставить галочку — этого не было. Случайно вышло так, что я оказался проездом в Денвере — это место связано с битниками у Керуака.


Кто, по вашему мнению, наиболее важные писатели-битники?

Мне больше всего нравится Берроуз, но к битникам я его не отношу. Он был с битниками связан, но как писатель пользовался совершенно не теми методами, что Гинзбург или Керуак. Идея разрезания страницы текста на кусочки полностью противоречит связной технике Гинзбурга, идущей от Уитмена и Блейка. Разве можно представить себе Гинзбурга, который создает стихотворение, нарезая на кусочки газету? Или Берроуза, решившего, что его душа как-то связана со всем, проходит через все от начала и до конца, и способного эту линию очертить? Тоже нет. Остальные главным своим достижением считали некую логическую связь с джазом. Знаете: мы пытаемся писать похоже на джаз. На то, как его играют. Замысел прекрасный, но великими писателями они не были. Дотянуть до величия своих идей им не удалось. По-моему, они были очень хорошими, интересными, увлеченными писателями, но полностью себя не реализовали. Неудивительно, что великое искусство джаза — это сам джаз. Чарли Паркер гораздо более велик в своем искусстве, чем Джек Керуак.


Вы когда-нибудь проводили эксперименты по расширению сознания?

Ну да, я экспериментировал — писал, медитировал, все такое; ударные дозы наркотиков тут ни при чем. Я всегда боялся, как бы не пострадал мозг, — считал, что мне он еще пригодится, этот довольно тонкий инструмент, в неповрежденном виде. Да, наркотики принимать мне случалось, но они меня не так уж сильно интересовали: ни кокаин, ни кислота — особого кайфа я от них не получал, в отличие от книг.

Мне сейчас, на самом деле, было бы интереснее, чем в девятнадцать, попробовать — ну там, не знаю, ЛСД; но все те же соображения останавливают. У меня всегда было такое чувство, что это на меня давит, что кислотой мне увлекаться не стоит — начнется депрессия, обязательно уеду не туда.


Итак, почему же вы все-таки написали книгу о битниках?

На самом деле, тут было несколько причин. Во-первых, хотелось написать роман о юности, о том, каково быть молодым, — но не об ультрасовременных ситуациях, не о самых последних событиях. А наоборот — о том, что есть множество людей, для которых время движется медленнее, что не все одновременно рвутся вперед. Есть люди, для которых сегодня на дворе стоят семидесятые, шестидесятые, причем они сами выбирают такую жизнь. Мне было очень интересно проследить динамику изменений, связанных с полом. Знаете, культура битников, хиппи — в общепризнанном понимании — создавала для мужчин кучу преимуществ, а для женщин кучу проблем. Скажем, свободная любовь — для безобразного мужика идея замечательная, а для красивой женщины ужасная.


А как вам пришла в голову идея поехать в Чехию?

Это было еще до «Битников», до того, как меня начали печатать. Закончив университет и попутешествовав, я уехал в Глазго и там начал писать роман. Потом я послал его издателям, и те даже проявили некий интерес, но в конце концов все равно отклонили. А в Прагу я поехал, потому что там подвернулась работа. Пока я был в Америке, в ноябре 1989-го повсюду происходили эти самые революции. Румыны, я слышал, свою так не называют — по их мнению, это была контрреволюция. Короче, мир менялся. Теперь ты мог поехать в страны, куда раньше было нельзя. И мне хотелось побывать в какой-нибудь из этих стран. Особых предпочтений у меня не было — появись возможность съездить в Румынию или Хорватию, я бы поехал туда. Или в Россию. Я послал письма в несколько посольств, спросил, не нужны ли им преподаватели. А тут в журнале по трудоустройству, который мне прислал университет, мне попалась на глаза вакансия: преподавание английского в первой частной языковой школе в Праге; требуются выпускники с дипломами по английскому. Я подал заявление и довольно быстро получил там работу. Так вот, поехал я в Прагу, прибыл в тот же день, что и папа римский, — была пасха, 90-й год, на площади Венцеслас установили громкоговорители, слышно было, как папа читает речь. Я пошел на работу, а сам думаю: ну вот, приехал в какую-то непонятную страну, чего от нее ждать — понятия не имею. И тут встретил человека, с которым мы были вместе в университете, он туда попал по тому же объявлению. Он мне сказал: я тут уже две недели, здесь здорово, классно, что ты приехал.


Вы уехали, чтобы писать без помех?

Да, потому-то я туда и поехал. Идея была — уехать из Англии. Я и в Шотландии поэтому оказался — не мог больше оставаться в Англии, надоело постоянное напряжение. Как после выяснилось, это было начало конца эры тэтчеризма — вернее, Маргарет Тэтчер; тэтчеризм-то и дальше продолжался. Но мне надоели эти победоносные крики, надоел этот язык — хотелось уехать куда-нибудь, побыть иностранцем, чтобы меня не понимали. И я поехал… Потом, можно было работать 2–3 дня в неделю, а остальное время писать. План был именно такой.


Расскажите, пожалуйста про тот ваш роман, который отклонили?

А, он назывался «Потерянный вавилонский блокнот» (The Lost Notebook of Babel). Как следует из заглавия, герой теряет блокнот и потом всю оставшуюся жизнь пытается воссоздать его содержимое. Не потому, что это лучшее из всего, что он написал, лучшие его стихи, — нет, просто он чувствует, что должен: если не вернуться назад, к тому моменту, то невозможно будет двигаться дальше. Так он ломает себе жизнь, стремясь в точности восстановить нечто бесполезное. В свой блокнот он заносил надписи-граффити, и теперь ему приходится обходить все туалеты в Оксфорде, чтобы эти граффити найти. Он страшно волнуется — вдруг в каком-нибудь из них затеют ремонт. Наверное, я тогда находился под определенным влиянием набоковского «Бледного огня».


Созвучие в заглавии с Бабелем возникло случайно?

Нет, Бабель тут ни при чем. Скорее уж Джордж Штейнер — он написал книгу «После вавилонского столпотворения» (After Babel). Там говорится о проблемах перевода, о высказывании Адорно «После Освенцима поэзии быть не может». У него очень европейское отношение к литературе, к писательству. Мне хотелось перенести это в английский контекст. С языком моего героя произошло нечто очень странное: он по-прежнему владеет даром речи, но вместе с блокнотом потерял свою способность к творчеству и не может ее обрести, пока не вернется назад и не восстановит записи. Такие вот бесплодные поиски.

А Бабеля я тогда не читал; теперь он один из моих любимых писателей, но лишь с недавних пор. Переводы, которые у меня имелись, были очень плохими, только несколько лет назад наконец появился хороший.


Какие литературные ассоциации вызвала у вас Прага во время пребывания в ней? Традиционно она считается городом Кафки…

В архитектурном смысле Прага, когда я там жил, по-прежнему походила на город Кафки. Особое удовольствие состояло в том, чтобы выбирать пути, которыми не ходят туристы. В Праге множество таких мест, где можно срезать дорогу, но они спрятаны: надо идти узкими переулками, кажется, что они ведут не туда. Это наводило на мысли о Кафке, хотя от него самого в городе осталось немного. Разумеется, он там похоронен; но ощущения, что в городе царит его дух, не создавалось.

Это, пожалуй, можно было в большей степени отнести к Кундере. Ведь люди, населявшие тот мид — это были люди, мужчины и женщины, которые обзавелись семьями в восемнадцать-девятнадцать-двадцать лет, чтобы получить квартиру. Так что к тридцати годам все они успели завести романы друг с другом, все им страшно надоело, у всех уже, как правило, росли дети — это и был тот мир о котором он писал. Считалось само собой разумеющимся, что так и надо жить. Ему (Кундере) этот мир принадлежал в гораздо большей мере, чем Кафке. Правда, насколько мне известно, чехи Кундеру вовсе не уважают; они предпочли бы, чтобы я упомянул Грабала.