«Каталог Латура», «Застенчивый порнограф» — наиболее известные в России произведения Фробениуса. Романы как будто не норвежские, а международные. Может быть, отсюда их популярность. В России, в частности. Тем любопытнее узнать, что стоит за этой школой, за этим умением, за этой легкостью владения каноном западного бестселлера.
Николай, насколько я понимаю, даже для норвежского уха ваша фамилия звучит не по-норвежски. Не могли бы вы рассказать историю своей семьи?
Предыстория такова, что мой отец очень увлекался историей, особенно историей России и ее царской семьи. Поэтому он решил дать двоим своим сыновьям царственные имена, Николай и Александр. Это были такие огромные ожидания, представьте себе только — царские имена! И контраст между этим величием и скромной действительностью маленького рабочего пригорода был огромный. Со стороны отца было щедро дать нам имена, которые тогда были очень экзотическими. Сегодня-то имя Николай стало вполне обычным. Фробениус вообще-то датская фамилия. Мои родители были социалисты и феминисты и постановили, что каждый даст свою фамилию одному из сыновей. Таким образом мой брат носит фамилию отца — Боргер, а я — матери. Ее род тянется из Германии, и мы в дальнем родстве с Лео Фробениусом, знаменитым немецким антропологом. Хотя вообще-то это датская фамилия.
То есть вы выбрали себе фамилию матери?
Нет, это родители сами решали, кому какую фамилию.
В результате «Николай Фробениус» звучит как имя знаменитого алхимика. Это никогда не мешало вам в жизни?
Мое имя и фамилия всегда воспринимались в Норвегии как что-то чуждое, как какая-то выдумка. Например когда я отослал в издательство свой первый роман, то в полученном мною отзыве говорилось, что при внесении таких-то и таких-то изменений роман может быть издан под настоящим именем писателя. То есть консультант решил, что это сконструированное имя, псевдоним. И так думают сплошь и рядом, но это заблуждение.
Ваш отец был историком? Откуда у него интерес к русской истории, русским царям?
Я испытываю некоторую тягу к России и русскому, обусловленную моим именем, так что я кое-что читал из истории, но экспертом в этом я, конечно, не являюсь. В основном меня привлекают русские писатели, я влюблен в русскую литературу, в первую очередь Достоевского, который меня всегда необыкновенно привлекал и с которым я чувствую глубокое родство. А в основном вся моя русскость — это отцовское желание царственного величия. Мой отец был психологом, приверженцем и последователем Вильгельма Райха, он занимался вегетотерапией, много сделал для создания в Норвегии специализированного центра, который носит теперь название «Институт Ника Ваала». И он работал там вегетотерапевтом, в том числе и пока Райх жил в Норвегии. Мама социальный педагог, занимается дошкольниками и младшими школьниками. То есть у них была схожая сфера интересов, педагогика и психология. Кроме того, отец очень интересовался литературой и сам написал два романа. И я вырос в доме, где постоянно велись интеллектуальные дискуссии, где много читали, рассуждали, обсуждали, и мой интерес к чтению, конечно, оттуда, из родительского дома.
А что это были за два романа? Николай, вы помните, о чем они?
Один назывался «Прыжок», второй — «Несправедливость», и оба были психологическими романами. Отец много читал и понимал, что его произведения не являются той литературой, о которой он мечтал, что он не стал писателем того уровня, какого хотел. Хотя он мог бы, наверно, вырасти в более крупного писателя, но он, так сказать, жег свечку с двух концов. Он продолжал работать психологом и сочинял параллельно с этим, постольку-поскольку. Можно, наверно, сказать, что я вырос в семье с высокими неосуществленными литературными мечтами.
Не очень ли довлели над вами приобретенные в семье психологические знания, когда вы писали «Каталог Латура»?
Я не ощущал этого давления, наоборот, мне очень помогал его интерес к психологии, который проявлялся во всем, о чем он писал. Для меня всегда служило очень большой поддержкой то, что мы с отцом много беседовали о психологии, об устройстве человека. У него за плечами был сорокалетний опыт работы психотерапевтом, и у него была способность проникать внутрь человека, он многое знал о людях, о потайных ходах их психики и прекрасно в людях разбирался. То, что я узнал от отца, я всегда использовал в своих книгах, но начиная с «Каталога Латура» мой интерес к темным сторонам человеческой психики, если воспользоваться избитым выражением, стал очевиднее и заметнее всем. И действительно, в этом романе и в последующих мой интерес к психологии стал глубже.
Николай, скажите, а откуда у вас вообще появился интерес к де Саду? И не смущало ли вас, что это Франция восемнадцатого века?
Так получилось, что во время войны в Персидском заливе я оказался в Лондоне. И я сидел, уставившись в телевизор, и перещелкивал с канала на канал, чтобы получить почетче и пооткровеннее картинку с войны. Это развращенная боль. И это, я думаю, активизировало некий садистский центр у меня в мозгу, который есть в каждом из нас, он формируется очень-очень рано. Но говорить о нем мы никогда не говорим, это табу. И примерно в это же время в Англии впервые были изданы сочинения маркиза де Сада, и я взялся их читать. И эти два события — война и как за ней следят на далеком расстоянии и сочинения Сада — как-то слились для меня, это параллельные вещи, садизм одного порядка. Я стал читать Сада и о Саде, биографии и прочее. Когда я решил, что буду писать книгу о слуге маркиза де Сада, я тем самым взял на себя задачу, с которой в какой-то момент едва справился. Дело в том, что об этом периоде во французской истории, о прелюдии революции, написаны тонны книг. И я стал приходить в отчаяние и думать, что нет, этого материала мне не одолеть. Но у меня была эта история, маркиз де Сад и его слуга, и я понимал, что она так хороша, что из нее получится хорошая книга. И я был совершенно уверен, что эту историю я хочу написать. Благодаря этой мысли я не сдался. Я хотел написать роман о боли. Потому что, когда ты смотришь эти телевизионные кадры, ты смотришь, но ты отключен от реальной человеческой боли. Хотя именно боль объединяет нас всех, она знакома всем. И мне захотелось написать о человеке, который не чувствует боли, потому что это было параллельно происходившему на экране. Потому что вот так наблюдать войну между делом по телевизору, видеть картинку, но не чувствовать боли — это абстракция страдания. Это был роман о культивировании смерти, об отсутствии чувства боли, и это главная тема романа.
Главным героем романа действительно оказывается слуга маркиза де Сада. В какой мере факты его биографии реальны?
Этим романом я хотел обновить жанр исторического романа. Я был очень недоволен теми историческими романами, которые пишутся, они слишком старомодны, в них излишек бронзы и возвеличивания героев. Поэтому я смотрел на свой роман как на некий проект — я хотел слить воедино документальный, основанный на реальных фактах, роман с романом вымышленным, сфантазированным из головы, и получить новый литературный жанр бастарда обоих названных. Все в романе, что касается самого Сада, полностью выверено, изучено, проверено и целиком соответствует исторической правде. То же, что касается его слуги, по большей части придумано мной, это мой вклад в историю. Мы очень мало о нем знаем. Нам известно, что у Сада был слуга Латур Кюро, что он менял имена и обличия, попадал в тюрьму, но вышел из нее. И это практически все, что нам известно, то есть здесь есть огромный простор для сочинительства, чем я и воспользовался.
Иногда довольно любопытно смотреть, как в ваших романах соединяется несоединимое. Как вам пришла в голову мысль совместить визионерство Сведенборга с лондонскими подземельями?
Была у меня такая забавная книжица «Сказка преисподней», еще до «Каталога Латура». Но дело в том, что и сам Сведенборг был очень забавной и интересной личностью, он подолгу жил в Лондоне и там писал свои труды, первую книгу видений он написал по дороге туда. И это была его идея, что под Лондоном, в его подземельях существует другой зеркальный город. Ему было такое видение. Он представлял его себе как отражение Лондона, это было как двуликий Янус, часть которого видна и расположена на поверхности, а вторая невидимая — под землей. Так что это не моя идея, а самого Сведенборга. Он был многогранная личность, создатель новой религии, визионец мистик, провидец, мыслитель, он писал все это по дороге в Лондон, и, конечно, когда читаешь его, не совсем понятно, насколько изменено было его сознание, не было ли это психозом, сумасшествием. Религиозные мистики бывают одержимы, у них видения, но я думаю, что границы между нормой и безумием делаются более подвижными в момент создания больших религий.
В «Каталоге Латура» и в «Адской притче» есть удивительное слияние науки и безумия. Вот Латур интересуется точными науками, его занимает устройство человеческого тела, и при этом он совершенный маньяк. Сам Сведенборг был не только визионером, но и настоящим ученым. Такое соединение точных наук и психологической маниакальности принципиально для вас?
Меня действительно завораживает эта узкая грань между рациональным и иррациональным, безумием и наукой. Что у человека может одновременно быть ясное научное сознание и сумасшествие. Фигура безумного ученого — это расхожее клише, но меня она очень привлекает. Мне кажется, что здесь на самом стыке того и другого что-то есть очень важное, очень сущностное. Я не знаю, откуда у меня это. Возможно, дело еще и в воспоминаниях детства, мой отец был настоящий эгоцентрик. Но меня характеры такого типа ужасно привлекают, они встречаются почти во всех моих романах. И мне нравится смотреть на историю, на прошлое как на рассадник разных возможностей. С расстояния нашего опыта, нашего сегодняшнего знания мы видим, как какие-то вещи, казавшиеся в свое время совершенно нормальными и обыденными, вызывают в наше время дрожь и кажутся живым воплощением заблуждений того времени. А что-то, как оказывается, как раз было нацелено на наш сегодняшний день и было провозвестником будущего. История прекрасна тем, что ее населяют сильные персонажи, на которых мы можем посмотреть как бы сквозь призму. И эта возможность смотреть на что-то с большого расстояния, через призму нашего времени вдохновляет меня. Я вижу в этом некоторую свободу. А эти сумасшедшие ученые, вызывающие страх визионеры — это ценность сама по себе, перед ними я устоять не могу.