Что же было ужасного в вашем детстве?
Наверное, не стоило говорить, что мое детство было ужасным. Но оно было примечательным, оно прошло в небольшом местечке, где жило всего 80 человек. Мой отец был лесорубом, а мать — сельской учительницей. Но прежде чем выучиться на учительницу, она тоже была обычной девушкой из крестьянской семьи. Этот поселок был очень религиозным. Моя мать чрезвычайно увлекалась духовным пробуждением. Поэтому я получил очень строгое религиозное воспитание. Духовное пробуждение, на которое повлиял герметизм, имеет ряд своих особенностей. Это значит, например что существует целый перечень того, что делать запрещено. Нельзя ходить в театр — но это никому не мешало, так как театра в поселке не было. Мне нельзя было ходить в кино, играть в футбол по воскресеньям, разумеется, нельзя было пить алкоголь, играть в карты — словом, был целый перечень занятий, считавшихся грешными. И когда я рассказываю о своем детстве, то большинству людей оно представляется совершенно ужасным. С другой стороны, я родился в фундаменталистской среде. И в этом обществе возникал ряд экзистенциальных вопросов: что такое грех? Что такое вина? В чем смысл жизни? Что такое рай и ад? Что есть запрет? И так далее. На эти вопросы существовало множество ответов. И ответы тоже были фундаменталистскими. Вполне определенными. С другой стороны, если ты впоследствии становишься писателем, то такая среда для тебя просто прекрасна. Потому что эти люди ставят перед тобой важные экзистенциальные вопросы. Я не знал ничего о театре, кино и т. д. Но самый важный вопрос — почему мы здесь? в чем смысл жизни? — ставился на протяжении этого ужасного и прекрасного детства. А если ты собираешься стать писателем, то это как раз то, что нужно.
Пер Улов, скажите, а вы верующий человек?
Я был верующим. Я рос с чувством сильной фундаментальной веры. И я медленно уходил от этого в сторону. Больше я не верю ни в ад, ни в рай. Но я считаю, что очень важно поставить перед собой этот основной вопрос — в чем смысл жизни? Со мной не произошло никакого внезапного превращения, я не стал ни с того ни с сего атеистом, я постепенно уходил в сторону от христианского фундаментализма. Мне сложно обозначить это каким-то термином, но меня по-прежнему очень волнуют — если можно так сказать — вопросы христианства. Я часто говорю с богословами, обсуждаю эти обстоятельства моей жизни, чтобы понять, кто же я на самом деле.
Вы больше даже говорили о религиозности. Но в принципе само существование Бога вызывает у вас сомнения? Вы думаете, скорее, что Бог есть или его нет?
Никакого Бога не существует. Если ставить вопрос таким образом — есть Бог или нет, — то ответ будет таким: никакого Бога не существует. Не существует Бога в том виде, в каком он есть в представлениях христианства или ислама. Это разновидность фиксации на личности. Но если поставить вопрос так: есть ли Бог внутри меня, и как я его воспринимаю, и как я пытаюсь при помощи этого Бога наполнить смыслом свою жизнь, — так вот, на этот вопрос я отвечу: да, Бог существует внутри меня.
В 60-е годы, в годы такого научного оптимизма, практически во всем мире и в Европе в частности, вы пишете один из своих романов — «Пятая зима магнетизера», где затрагиваете совершенно другие вопросы. Вы пишете о мистике, о вере, о лжи, обмане в противовес рационализму. Это был намеренный шаг? То есть эта проблема вас тогда уже волновала?
Да, но ведь «Пятая зима магнетизера» — это роман о рассудке, о рационализме в противовес иррационализму. И довольно причудливым образом эта борьба рационализма и иррационализма возникает в романе «Бланш и Мари». Шарко считает Мейснера образцом для подражания. Не знаю, по-моему, я пронес это через всю жизнь из своего детства — потому что мне кажется, что я рационалист, я себя таким считаю, я рационалист, человек интеллекта и так далее. Но вместе с тем лучше всего мне удается писать, когда я перестаю контролировать происходящее рассудком и пишу инстинктивно, не замечая своей головы. Во мне самом присутствует эта смесь рациональности и иррациональности. Не знаю, насколько это можно объяснить моим прошлым религиозным опытом. Не думаю, что 60-е были периодом рационализма в Швеции. Политизация Швеции началась только в конце того десятилетия. Я ведь написал очень большой документальный роман, который называется «Легионеры». Это политический роман, речь в нем идет о механизмах политики, которые вступают в конфликт с индивидом. В эпохе 60-х меня волнует то одно, то другое. Я не настолько разумен, как предполагаю, и не настолько рационален, как мне кажется.
Доктор Штайнер в романе «Пятая зима магнетизера» называет Фридриха Мейснера художником, артистом. Можно ли считать, что Мейснер — это аллегория писателя в каком-то смысле? Для которого восторг и вдохновение важнее всего. Восторг и вдохновение дают власть.
Мейснер как аллегория писателя? Да, иногда я думаю — еще в раннем детстве у меня появилась мысль о том, что сочинять — это почти грех. Стихи — это грех, поэзия — грех. Мой отец, простой лесоруб, умер когда мне было шесть месяцев. Но после него остался небольшой блокнот со стихами. Мать прочитала эти стихи и сожгла. И у меня сложилось впечатление, что писать стихи — в этом есть что-то тщеславное, грешное. Долгое время я занимался только документальной литературой. Написал несколько документальных романов. Но также я писал и о вымышленных событиях. Мне казалось, что художественная литература, в которой царит вымысел, — это нечто фривольное и не вполне пристойное. А документальная литература — это не такой уж и грех. В Мейснере есть и то и другое: он подходит очень близко к ответу на вопрос, что такое человек, но использует при этом шарлатанские методы. Вместе с тем он является ученым. Вообще-то я не могу объяснить, почему мне раньше так казалось — а иногда и сейчас кажется, — но он художник. Художник, который олицетворяет фривольность, грех и невероятно дерзкую попытку подойти близко к чему-то неизведанному.
Тридцать с лишним лет спустя в романе «Визит лейб-медика» вы как будто вновь обратились к той же самой теме — к теме художественного восторга, силы, которая дает власть. И в «Визите лейб-медика» как будто уже власть политическую. О чем мечтает только Мейснер. Почему вдруг спустя тридцать лет вы как будто возвращаетесь к той же теме, если это так?
Мне кажется, я не переставал думать об этом все то время, пока жил в Дании. Это история немецкого врача, который завладел умами и получил власть — при этом не желая ее получать. Хорошо известен небольшой период в датской истории, когда за два-три года произошла просветительская революция, задолго до французской революции. Это очень примечательная история. Не знаю, я настолько восхищен этим… Не знаю, зачем было писать об этой истории. Но в ней есть что-то, она представляет собой чистой воды прозу о коротком периоде, невероятно увлекательном периоде, и людях, которые повлияли на политику, на других людей, которые своими руками делали историю. О невероятной способности человека влиять на ход истории. Эта тема слишком соблазнительна, чтобы так просто оставить ее в покое.
Пер Улов, а вы сами сочиняли стихи?
Я начал писать в 50-е годы, когда приехал в Упсалу. Тогда я был твердо намерен стать поэтом. Я написал два сборника стихов, которые я послал в издательство «Альберт Бонниер». Рукописи вернулись оттуда с коротким письмом. Издатели были очень благодарны, но отказали, заявив, что опубликовать сборники не смогут. А я еще долгое время продолжал сочинять стихи. За всю свою жизнь я не опубликовал ни одного стихотворения. Потом была проза. Но начинал я как поэт-любитель, которого отвергли.
А вы интересовались психоанализом? Он интересовал вас все время или постольку-поскольку?
Психоанализ интересовал меня всегда. Я собирался писать диссертацию о влиянии Фрейда на Стриндберга или о влиянии Стриндберга на Фрейда — в начале 60-х годов. И таким образом я познакомился с Шарко, ведь Фрейд был учеником Шарко в 1886 году. И в моей диссертации, которая так никогда и не была написана, должно было рассказываться о том, как «Толкование сновидений» Фрейда повлияло на «Игру снов» Стриндберга. То есть уже как историк литературы я интересовался психоанализом, Фрейдом и т. д. И напротив, сам я почти никогда не применял его принципы на себе. Я слишком боялся своих собственных неврозов, не хотел проецировать их на свои романы. Но однажды я прошел восемь сеансов психоанализа. Умнее от этого я не стал, но попытался.
Скажите, дневник Бланш действительно существует, он издан? Или вы его смотрели в рукописи? И как вы вообще его обнаружили?
Содержание дневника Бланш подлинное. Как таковых этих трех папок не существует. Но я использую их как ракету-носитель, чтобы рассказать историю Бланш, привлекая весь материал, который можно найти. Но у меня нет этих дневников, их никогда не издавали, я собрал их по крупицам из разных источников. Это вымысел.
Кого из историков вы цените более всего? И есть ли историки, которые вызывают у вас наибольший интерес?
Я до сих пор читаю очень много исторической литературы. Гораздо больше, чем беллетристики. Часто я читаю биографии. Нет такой книги о Второй мировой войне, которую бы я не читал, о начале войны, армиях, о битве под Курском, завоевании Берлина. Вторая мировая война — это как бы интересная арена со своими картами, армиями. Я в какой-то мере просто одержим Второй мировой. Да, есть много хороших историков. Но прежде всего меня интересуют не они, а определенные моменты в истории. Например Просвещение, конец XVIII века, рубеж веков, Вторая мировая война. Такие книги я читаю. Можно сказать, что я ученик так называемой Вейбульской критической школы. В Лунде преподавал такой профессор у которого было много учеников. Он учил всегда критически и внимательно подходить к различным историческим фактам и пытаться понять, что есть правда, где какие-то махинации, что было на самом деле. Думаю, как историк я получил в Упсале очень строгое воспитание. И иногда это оказывает влияние на меня, когда я, к примеру, пишу о такой монументальной фигуре, как Стриндберг, или пишу о пятидесятниках в Швеции, о Леви Петрусе и других. То есть когда я рассматриваю такие колоссальные фигуры, как Гамсун, Стриндберг, в этом часто присутствует такой критический подтекст: что есть правда, а что манипуляци