— Вот и хорошо. Завтра и отправимся. Будь готова к пяти, я за тобой зайду.
Он не зашел ни в пять, ни в шесть. В семь мать расплела Татьянины косички, убрала алые ленты, специально купленные по такому случаю, сняла с нее новые лаковые башмачки, аккуратно сложила выходное платьице. Больше Татьяна отца не видела.
Краем уха слышала, как бабушка говорила матери, что отца перевели в другую часть, куда-то на Дальний Восток, и в Москве он долго не появится. А потом она о нем забыла, как забывают дети обо всем, что исчезает из поля их зрения. Мать замуж больше не вышла и после смерти бабушки быстро сама превратилась в старушку. Хотя было ей тогда от силы сорок…
Здесь все было другое. Когда Леонид впервые привел Татьяну в дом, знакомиться с родными, она, оглушенная, не зная, что говорить, что делать, куда смотреть, кому отвечать, шарахнулась к книжным шкафам.
— Сколько книг у вас! Как в библиотеке. Надо составить полный список.
Села подальше, в уголок, взяла карандаш, старательно вывела на клетчатом тетрадном листочке: «1-й шкав», «2-й шкав».
Этот «шкав» долго жил в семейных анекдотах. Татьяна злилась, краснела, потом привыкла, сама стала рассказывать как забавный казус. Она вообще быстро пообвыкла. Прижилась. Освоилась — стала своей. Сблизилась с Лялей, старшей сестрой Леонида. Спустя много лет Ляля говорила, что в тот «книжный» вечер Леонид привел ей не невестку, а сестру. Это была правда. Они дружили, как не дружат родные сестры.
На самом деле ни о каком «шкаве» Татьяна не помнила, как не помнила отца. Память ее была выборочной. Все неудобное, неприятное, ненужное, некрасивое проскакивало сквозь нее, как мелкая рыбешка сквозь ячейки рыбацкой сети. Эту способность отбрасывать в сторону камешки, встречавшиеся на пути, и, не оглядываясь, идти дальше, Леонид называл инстинктом самосохранения. Татьяна с ним соглашалась и думала про себя, что бы с ней стало в этой огромной чужой семье, если бы не этот инстинкт. И тренировала память на услужливость. Сквозь плотный туман, устилавший прошлое, к ней пробивались лишь золотые картинки.
Вот широкая квадратная комната о трех окнах. На окнах — кружевные занавески. Цветов нет. Закатное солнце, проходя сквозь кружево, чертит на дубовом полу странные узоры, похожие на детские неуклюжие рисунки. На Сретенке, в их с матерью девятиметровой комнатенке, узкой, как тараканья щель, окно было одно. Голое окно, выходящее на стену соседнего дома. А тут окна выходят во двор. Во дворе — качели, два куста акации, шиповник, песочница, стол, у стола скамейка, выструганная каким-то местным умельцем. Почти дача. В углу комнаты — пузатая белая кафельная печь. Посреди — круглый стол, плюшевая скатерть с длинными кистями. На скатерти — райские птицы с рыжим оперением, ядовито-зеленые листья и малиновые цветы. На Сретенке, в их с матерью комнате, никакого стола не было. Стояли три кровати — ее, материна и бабушкина. Материна и бабушкина — по двум длинным стенкам, ее, Татьянина, возле окна. Кровати занимали все жилое пространство. Оставалось немного места для клетки с белой мышкой, принесенной Татьяной из школьного живого уголка, и маленького фанерного буфетика, где бабушка хранила чашки — те самые, из розового фарфора, похожие на лепестки диковинных цветов. Когда приходили гости — редко, но случалось, — в комнату вносили кухонный стол, предварительно спросив у соседей Белкиных разрешения переставить на их стол керосинку. Тут никаких керосинок не было. На кухне — пять газовых плит. Десять семей — пять плит. Нормально.
Леонид подталкивает ее вперед. Татьяна переступает порог и окунается в медовое закатное марево. Навстречу ей встает женщина. У женщины все высокое — брови, словно две гусеницы сдвинутые в переносице и поднимающиеся к вискам, лоб, убегающий к иссиня-черным волосам, волосы, уложенные на голове короной, большая грудь под вышитой блузкой с воротничком апаш. Женщина вынимает папиросу, крепко, по-мужски, стучит ею о портсигар, сует в рот и большими мужскими шагами подходит к Татьяне.
— Ну, здравствуй! — говорит она хорошо поставленным басом. Папироса подскакивает на губе. — Марья Семеновна! — и протягивает Татьяне мужскую ладонь.
Татьяна сует свою ладошку. Женщина берет ее, встряхивает так, будто хочет выбить девушке плечевой сустав, и усмехается. Из-за ее спины выглядывает женщина помоложе. У нее такие же высокие, резко очерченные, густые украинские брови, и лоб, и грудь, и аккуратный носик, только волосы собраны в тяжелый низкий узел и в глазах — какая-то ласковая приветливая насмешливость. Она выскальзывает из-за спины Марьи Семеновны, закладывает руки за спину и медленно, с важной страусиной повадкой, обходит Татьяну. В белой блузке и синих шароварах она похожа на школьницу, съевшую слишком много булочек.
— Ляля! — строго произносит Марья Семеновна.
Ляля прыскает и останавливается перед Татьяной.
— Значит, пинг-понг… — говорит она.
Потом они часто пили за пинг-понг. Первый тост на годовщинах свадьбы: «За пинг-понг!» На днях рождения — сначала «За здоровье!», потом «За пинг-понг!». Когда Катька родилась — «Ну, за пинг-понг!».
Пинг-понг стоял на лестничной клетке второго этажа. Вся институтская молодежь собиралась там в обеденный перерыв. Татьяна тоже приходила. К институтской молодежи она себя не причисляла. Стеснялась. Институтская молодежь — все сплошь молодые специалисты, будущие кандидаты наук, а она — техник, сидит за чертежной доской, обводит остро заточенным карандашиком чужие умные линии. В пинг-понг Татьяна не играла. Пряталась за спинами. Наблюдала. Считала чужие ошибки. В школе она лучше всех делала подачи, такие кренделя закручивала! Однажды, выглядывая из-за чужого плеча, увидала новое лицо. У лица были кудрявые темные волосы, высокий лоб, смуглые щеки с торчащими скулами и странные глаза — со смехоточинкой. Татьяна загляделась на эти глаза и не заметила, как Валька из планового отдела широко размахнулась и со свистом мазанула ракеткой мимо шарика. Шарик отскочил от стола, срикошетил об стену и упал под ноги лицу. Лицо шарик подняло, внимательно рассмотрело, сделало шаг вперед, растолкало народ и протянуло Татьяне, вжавшейся в стену.
— А сейчас не моя подача, — испуганно прошептала Татьяна.
— Значит, моя, — засмеялось лицо.
Татьяна ухватилась за шарик и попыталась вынуть его из длинных смуглых пальцев. Но лицо шарик не отпускало, тянуло к себе вместе с Татьяниной рукой и улыбалось.
— А я вообще не играю, — прошептала Татьяна и тоже улыбнулась.
— А я играю, — сказало лицо, выпустило шарик и сжало Татьянину руку. — Леонид.
Шарик немножко попрыгал и укатился под стол. Они не заметили.
Вечером он пригласил ее в кафе. Решили пойти на площадь Восстания, в высотку.
— Что будем пить? — спросил Леонид, когда они уселись за столик.
— Мне — «Буратино», — прошептала Татьяна.
— Ага, «Буратино», значит, — задумчиво сказал Леонид и заказал красного грузинского вина. — А есть?
— Мне мороженое, ванильное, — прошептала Татьяна, краснея. Еще никто никогда не приглашал ее в кафе и не спрашивал, что она будет пить и есть.
— Ага, мороженое, значит, — задумчиво сказал Леонид и заказал цыпленка табака, столичный салат, пирожное «буше». Ну и мороженое, разумеется.
Весь вечер она боялась, что ему не хватит денег.
Когда официант принес счет, она схватила сумочку и поспешно вытащила оттуда маленький черный кошелек с застежкой-бантиком.
— Вот… зарплата… как раз сегодня… — пробормотала она.
Леонид засмеялся, взял у нее из рук кошелек и засунул обратно в сумку.
— Вы, девушка, очень удивитесь, но у меня тоже зарплата… как раз сегодня.
Они вышли из кафе. Только что прошел дождь, и пленка облаков затягивала небо, как глаз старой больной птицы. Парило. От луж поднимался запах мазута.
— Пошли к бульварам, — предложил Леонид.
И они пошли к бульварам. Шли по улице Герцена — Татьяна по краю тротуара, а Леонид по мостовой, держа ее за руку, как держат ребенка, забравшегося на высокий парапет, и загребая носком левого ботинка влажный, серый, свалявшийся, словно старая вата, тополиный пух. Когда вошли на Тверской, над городом встала радуга. В то лето каждый день шли дожди и каждый день небо строило радужные ворота в их новую жизнь.
— Смотри, — сказал Леонид. — Радуга. Это на счастье. — Он поднял указательный палец и начал считать цвета. — Каждый…
— Охотник… — отозвалась Татьяна.
— Желает…
— Знать…
— Где…
— Сидит…
— Фазан. — Вдруг он остановился и повернул ее к себе: — А я завтра утром уезжаю.
— Куда? — растерянно прошептала Татьяна.
— На юг. На месяц. Матушка достала путевку. Она у меня большой профсоюзный деятель.
— Умывальников начальник и мочалок командир?
И испугалась. Была у нее такая особенность: при всей своей огромной стеснительности сказануть иной раз что-нибудь эдакое, чего сама от себя не ожидала. Леонид засмеялся, притянул ее к себе и поцеловал.
— Я привезу тебе гранаты, — посулил он.
— И рубины, — сказала она, и ей вдруг стало легко. Так легко, будто она превратилась в воздушный шарик, наполненный гелием.
— И рубины, — повторил он.
И они обнялись.
Через два дня, выходя после работы из института, Татьяна обнаружила Леонида. Он сидел на крыльце и пинал ногой камешек.
— Я сбежал, — сказал он и протянул ей гранат. — Вот. На рынке купил. На Центральном. Как обещал.
— А как же матушка?
— Матушка испугалась, решила, что-то случилось. Пойдем.
— Куда?
— Как куда? К матушке.
— Как же тебе отпуск дали? — спросила она по дороге. — Ты же в институт только пришел.
— Я в институте год как работаю. Ты что, не замечала?
— Не замечала.
— А я тебя замечал, — сказал он специально беспечным голосом.
И они поднялись на крыльцо.
— Значит, пинг-понг? — спросила Ляля, глядя на Татьяну снизу вверх быстрыми украинскими глазами и покачиваясь с пятки на носок.