Теткины детки — страница 28 из 55

дельно взятой личности посредством охомутания другой отдельно взятой личности», — покорно думал Миша и месил жирную окраинную московскую грязь, энергично отмахивая сеткой с апельсинами. Апельсины достались с боем. Но достались. И это был хороший признак. Может, удастся вырваться пораньше. Может, не придется сидеть весь вечер, судорожно сводя лицевые мускулы в печальную гримасу, не менее судорожно пытаясь вспомнить имя-отчество хозяина и мечтая об одном: оказаться дома у Ляли на диване с чашкой горячего чая в руках.

Человек, которому Миша нес апельсины, был сотрудником из отдела снабжения. И у него был грипп. Сотрудник немножко покашлял на Мишу, и Миша тоскливо подумал, что температуры не избежать.

— Ну как там, на работе? — вяло спросил сотрудник, имени которого Мише в месткоме так и не сказали. А спрашивать было неудобно.

— Ничего, — так же вяло ответил Миша.

— Чайку? — предложил сотрудник, втайне надеясь, что от чайка Миша откажется.

Миша отказался. Облегченно вздохнув, сотрудник выпроводил его к лифту. Облегченно вздохнув, Миша распрощался и нажал кнопку.

Выйдя на улицу, он глубоко вздохнул и побежал к метро. Страшно хотелось есть. Впереди что-то мигнуло, мелькнуло, и Миша вышел прямо к неоновой вывеске «Ласточка». «Зайду! — решил Миша, вспомнив о двух автобусах и маршрутке. — Авось не обеднеем. Когда еще до дому доберусь». И зашел.

В «Ласточке» было хорошо. В «Ласточке» было тепло. В «Ласточке» было дымно, шумно и людно. Но главное — в «Ласточке» было сытно. Он сел в уголок и первым делом выпил рюмку водки. Для профилактики. Закусил киевской котлеткой и стал думать, отчего это так происходит, что он у всех на посылках, что никто не воспринимает его всерьез, и еще о том, что завотделом сегодня при всех назвал его «мальчишкой». А «мальчишке», между прочим, хорошо за пятьдесят уже, а Сергееву всего тридцать, считай, только институт закончил, а вчера получил завсектором. Мысли были тяжелые и привычные. Потом он подумал о Ляле и повеселел. Выпил еще. Огляделся. Зал был большой, темный. В зале шла своя, непривычная и непонятная ему жизнь. Кто-то кричал. Кто-то танцевал. Кто-то громко и невнятно пел, одновременно пережевывая кусок отбивной. Миша близоруко сощурился, но лиц все равно было не разглядеть. За стеклянной стеночкой, отделяющей кусок зала, помещался бар. Миша доел свою котлету, расплатился и пошел вдоль стеклянной стеночки в гардероб. Там, за этой стеночкой, размывающей и искажающей черты лица и контуры фигуры, он ее и увидел. Она сидела на высоком стуле, поставив локоть на стойку и далеко отведя тонкую кисть с сигаретой («Она — курит?» — успел подумать он), помешивала соломинкой в стакане, пыталась подцепить со дна вишенку, делая это так непринужденно, будто всю жизнь только тем и занималась, что ходила по барам, сидела на высоких стульях и ковырялась в высоких стаканах с вишенками. Вишенка не цеплялась, и она смеялась. Миша не слышал ее смеха, но за столько лет изучил наизусть все его обертоны, взлеты и падения, ухабы и воронки. Она смеялась, наклоняясь к спутнику, почти касаясь его лица черными волосами, а тот щелкал зажигалкой, клал руку ей на плечо, не сводил глаз, будто боялся отпустить такую ненадежную, такую лучистую невидимую шелковую нить, которую она разрешила ему протянуть между ними. Она держала эту нить двумя пальчиками, а он, ухватившись обеими руками, с силой тянул к себе, как в игре по перетягиванию канатов. Но победительницей была она.

Все это Миша понял почти мгновенно. Стоял, оцепенев, за стеклянной перегородкой. Думал… Нет, не думал. Он и о Леониде-то ни разу не вспомнил. Просто стоял и смотрел. Она повела чернильным глазом — он первый раз видел, чтобы она так поводила глазом, — обернулась, увидела его. Лицо ее, которое глядело на него сквозь неровные наплывы толстого стекла, странным образом исказилось, будто сморщилось, стало некрасивым и жалким, и он увидел то, чего не видел никогда. Что чернильный глаз окружен сетью морщинок, что ей уже сорок пять, что молодой она была очень-очень давно и что дешевая юбчонка, которую — он знал — она надевала по исключительным случаям, делала ее смешной и нелепой молодящейся теткой. Она помахала в воздухе сигаретой, и он расшифровал ее жест: уходи, Мишка, не мешай, ты меня не видел, я тоже тебя не видела.

Он шел домой, поскальзываясь на осенних замерзших лужах, и ему казалось, что это его застывшие слезы. «Вот наступит весна, и слезы растают. Растают и выльются», — говорил он себе и вспоминал о четырех шоколадках «Слава Октябрю!», купленных почти четверть века назад в кондитерской на углу. О том, как одну из них он целиком засунул в рот, о том, как стоял посреди комнаты и все никак не мог ее прожевать, и улыбался идиотской счастливой улыбкой.

Дома, отмахнувшись от Ляли — ну да, выпил, а что, нельзя, ну, где-где, в «Ласточке», ты не знаешь, там на «Юго-Западной», — он лег на диван. В душе, как на промокашке, расплывалось черное бесформенное пятно, съедая те разноцветные — зеленые, желтые, красные, синие — буковки, кляксочки, значки, что отпечатались на ней за всю его более чем пятидесятилетнюю жизнь. «Как много, оказывается, было хорошего! Как жалко, что больше не будет!» — подумал Миша, привыкая к разрастающемуся внутри чернильному пятну, и уснул. Почему не будет? Отчего не будет? Какое отношение случившееся имело к нему лично? И что, собственно, случилось? Ничего не случилось. Что, собственно, он видел? Да ни черта он не видел! Ну, сидят люди в кафе, пьют коктейли. Что особенного? Ничего особенного. Но чувствовал, что особенное есть, потому что ни это кафе, ни высокий стул у стойки, ни отставленный в сторону локоток, ни сигарета в тонкой руке, ни взгляд чернильных глаз, ни вишенка в стакане, ни облезлый мужик с сальной улыбкой — все это не имело к Татьяне никакого отношения. Как говорится, из другой оперы. И Татьяна ко всему этому не имела никакого отношения. Та Татьяна, которую он знал двадцать пять лет. Он чувствовал, что от него откололи какой-то очень важный кусочек. А без одного, даже очень маленького кусочка — целое не целое. Так, серединка на половинку. Его семья перестала быть целой. Или, может быть, его семья перестала быть? Пусть только для него одного, но перестала. И значит, ничего хорошего больше быть не может.

В нем как будто что-то надорвалось. К Татьяне и Леониду почти не ходил. В семейных мероприятиях участия старался не принимать. «Двойной предатель» — так он себя называл. Рассказать — предать Татьяну. А это почти что себя. Не рассказать — предать Леонида. А это то же самое, что себя. В любом случае предательство получалось двойным. Он выбрал второе.

Ляля недоумевала, злилась даже. Решила, что Миша за что-то обиделся на Леонида.

— За что? — спрашивала.

— Да брось ты! — отмахивался Миша. — Все нормально! Работы очень много. Устал. Вот и неохота ехать.

— Ну какая такая у тебя работа! — сердилась Ляля и, хлопнув дверью, уезжала к Татьяне и Леониду.

На Татьяну он не мог смотреть. Боялся себя выдать. Еще боялся, что снова увидит ее такой — некрасивой, жалкой, старой. Думал, она сама заговорит. Если заговорит, значит, ничего не было, показалось. Не заговорила. Он смотрел на нее жалобными глазами. Ждал. Неужели ничего не скажет? Она улыбалась в ответ.


В начале марта позвонили Витенька с Аллой и напросились в гости на 8-е. Ляля удивилась: в последнее время виделись редко, считай, совсем почти не виделись. Но в гости позвала и обещала полный семейный состав из «оставшегося в живых контингента». Витенька на это заявление вздохнул тяжело, немножко посопел и, кажется, даже пустил слезу на том конце трубки. Но Ляля все его ахи и охи быстро пресекла, с Витенькой распрощалась, сказала: «Жду к пяти!» — и повесила трубку.

Восьмого загрузились в «Волгу» Арика. Тетка Мура поместилась на переднем сиденье, Рина, Татьяна и Леонид — на заднем. Ехали молча. Рина глядела в окно, дулась. После неудачной операции с квартирой она тетку Муру почти не замечала, если надо было обратиться, делала это с подчеркнутой холодностью, в дом действительно почти не ходила, с праздниками не поздравляла. Аркашенька, впрочем, был прописан, и конфликт таким образом подлежал ликвидации. Но главным оставалось другое: тетка Мура проявила строптивость, тетка Мура не послушалась Рину, сделала не так, как Рине хотелось. А это не прощалось.

Арик с каменным лицом вел машину. Мокрый снег слепил ветровое стекло. Арик чертыхался, подпуская в чертыханье матерок, а один раз высказался совсем неприлично.

— Аринька! — укоризненно проблеляла тетка Мура.

— Ах, оставьте! — раздраженно бросил Арик.

И тетка Мура оставила.

Татьяна просунула руку в карман к Леониду и слегка поскребла там пальцами, мол, эй, я тут, а ты где, мы вместе? Леонид наклонил голову и потерся своей меховой шапкой о ее. Наконец приехали. Ляля возилась с пирогами. Миша открывал бутылки. В кресле, укутанная в огромный пуховый платок, сидела Марья Семеновна.

— Му-усенька! — сказала тетка Мура и вдруг заплакала.

Марья Семеновна зашевелилась под платком и высунула наружу подбородок. Подбородок был маленький и остренький, почти детский. Под подбородком висели две полоски морщинистой кожи. Татьяна посмотрела на Марью Семеновну и увидела то, что все последние годы заслонял образ другой, прежней Марьи Семеновны — широкой, сильной, властной, громогласной. Той, что заходила без стука в их спальню, курила мужские папиросы, стряхивая пепел в чашку, раскладывала по груди тяжелые черные косы и говорила: «Ты, деточка, тряпочку-то выкручивай, выкручивай, а то вон какое болото развела!» Старушка, сидевшая перед ней в кресле с кукишем из седых волос на затылке, тревожно глядела выцветшими детскими глазками, будто боялась, что ее сейчас обидят, и цеплялась за подлокотник крошечной куриной лапкой. Тетка Мура села рядом на стул и взяла ее лапку в свою. Татьяна почувствовала, как сдавило горло, быстро отвернулась и ушла к Ляле. В узком коридорчике столкнулась с Мишей. Миша вздрогнул и поспешно вжался в стену, будто боялся, что она до него дотронется. Татьяна походя, привычно дотронулась до его плеча, и Миша быстрым, точным жестом смел ее руку, как паутину. Татьяна мимолетно удивилась и пошла дальше.