Теткины детки — страница 36 из 55

— Тебе, девушка, обратно надо, — услышала Татьяна сухой пергаментный голос.

Девушкой ее давно никто не называл. Она подняла голову и увидала над собой старушечье лицо. Лицо висело в воздухе, как луна в небе. Татьяна помотала головой, поморгала и, наконец, широко распахнула глаза, пытаясь увидеть ниточки, на которых держалось это чудо природы. Но ниточек не было. Татьяна зажмурилась.

— Я говорю, тебе, девушка, обратно надо, если на кладбище-то, — снова послышался пергаментный голос.

Татьяна открыла глаза. Старушонка склонилась ниже, и тусклый фонарь вдруг неожиданно ярко облил ее желтым подсолнечным светом. Черный платочек, черный цигейковый воротничок, черное драповое пальтишко, мучнисто-белое лицо с кратерами темных беззубых впадин на том месте, где у обычных людей располагаются щеки. Татьяна засмеялась. Значит, она еще не сошла с ума, замороченная Рудиком с его тетидорами и девочками. Старушонка растерянно посмотрела на нее:

— Нога-то болит?

— Болит! — радостно сказала Татьяна.

— Так ты до кладбища не дойдешь! До кладбища-то знаешь сколько! Во-он! — Старушка махнула рукой в сторону Рудикова дома. — Туда иди, а там через овраг, по тропинке, аккурат к кладбищу и выведет. Только тебя туда не пустят, поздно уже.

— Да мне туда не надо.

— А куда ж тебе надо?

— К метро.

— К метро? — почему-то удивилась старушка. — Так метро — вон оно.

Татьяна прищурилась. На другой стороне улицы сквозь ночную изморозь светилась красная буква «М». «Чертов Рудик! — пронеслось в голове. — Даже объяснить толком не мог, гонял по району, как зайца!»

— Спасибо, бабушка! — Татьяна попыталась встать.

Старушка нагнулась, ловко подхватила Татьяну под мышки и поставила на ноги. Кивнув старушке, Татьяна закусила губу и потащилась к метро, подволакивая ногу и проклиная на чем свет стоит и бестолкового Рудика, и пятнадцать минут в ледяной жиже, и пять остановок на автобусе, и кладбищенский забор, и «вы туда не ходите, вы сюда ходите!», и тетку Муру с ее письмами, и Рину, и всех остальных милых родственников, включая Леонида, который сидит сейчас дома, между прочим, в тепле и, разумеется, без ужина, сидит и ждет, когда она, Татьяна, вернется, поставит на огонь сковородку, нарежет хлеб, вынет тарелки и подаст ему яичницу.

«Почему так долго? — с дежурным недовольством спросит Леонид. — У меня уже все свело от голода!»

«Ты на стол накрыл?» — с дежурным равнодушием ответит Татьяна.

«Тебя ждал», — с дежурной беспомощностью пояснит Леонид.

«На стол, чтоб ты знал, накрывает не тот, кого ждут, а тот, кто ждет», — с дежурной назидательностью скажет Татьяна и пойдет накрывать на стол.

Никаких таких разговоров между ними никогда не происходило и происходить не могло. И никакого дежурного равнодушия или недовольства — вообще ничего дежурного — между ними никогда не стояло. Но сейчас, когда Татьяна брела к метро, волоча тяжелую сумку и больную ногу, когда хваталась за железные перила замерзшей рукой и безуспешно пыталась поустойчивей пристроить ногу на оплывшие ледяные ступеньки, ее измученное воображение именно так представляло возвращение домой.

В метро она плюхнулась на сиденье, вытянула ногу и закрыла глаза. Перед глазами плавали огненные круги. Мучнистое лицо в черном платочке, склонившись над Татьяной, шамкало беззубым ртом и мелко бормотало:

— Обратно тебе, девушка, обратно, туда не ходи, сюда ходи.

— На кладбище! — грозно командовал Рудик, тыкал пальцем куда-то в сторону и укоризненно качал меховой опушкой на голове, мол, что же это вы, девушка, задерживаетесь с таким важным делом. — Сарочка, сообрази!

— А свеженького! — ласково пела Сарочка и протягивала Татьяне граненый стакан с водопроводной водой. — Левочка так любит свеженького. Чудный мальчик, просто чудный!

— Езжайте к тете Доре! — на чисто русском языке строго говорил остроносый араб в пестром платке, обмотанном вокруг головы, медленно расплываясь и превращаясь в тетку Муру. — И отдайте ей сто долларов! Пусть заплатит за хор!

Поезд резко затормозил, Татьяна подпрыгнула на сиденье, мотнула головой и проснулась. Напротив мирно похрапывал молоденький солдатик. Больше в вагоне никого не было. «Как в том автобусе!» — подумала Татьяна, вспоминая поездку на израильские территории. Покопалась в сумке, нацепила на нос очки и вытащила на свет божий тетки-Мурино письмо. Писала тетка Мура ужасно. Коряво, разбросанно, сокращая слова и делая вставки поверх написанного. Буквы в цирковом азарте карабкались друг на друга. Строчки выплескивались за границу листа. «У тетки Муры в письмах всегда весна, — подумала Татьяна. — Половодье!» И принялась разбирать тетки-Мурины каракули.

«…ты ее, конечно, помнишь, она еще к твоему приезду сварила суп из цветной капусты. Бульончик — чистая сладость! Так теперь она ухаживает за одной очень милой пожилой женщиной и делала ей стол к девяностолетию. Женщина пригласила своего племянника из Реховота, и он был в совершенном восторге от того, как она из апельсинов и ананасов сделала часы, а стрелки выложила из зеленого лука. Только эти часы никто не ел, потому что боялись испортить красоту, и теперь они стоят у этой женщины на подоконнике и прекрасно сохранились, только пожухли чуть-чуть. Стрелки, правда, пришлось заменить, а все остальное она сбрызгивает из распылителя для глажки, когда приходит мыть эту женщину. Женщина очень довольна, как она ее моет, и даже прибавила ей пять шекелей за визит. Теперь она еще читает ей газеты. Только женщина по-русски не понимает, а она на иврите читает плохо, просто из рук вон плохо читает, но женщина все равно слушает, говорит — меня ваш голос успокаивает. А она…»

Она — это, конечно, Фаня, тетки-Мурина соседка. Татьяна перевернула страницу.

«…и делали спектакль на тему правил уличного движения. Я играла зеленый свет, и руководительница сказала, что такого зеленого света у них в кружке еще не было. А Ривка из двадцать пятого дома — ты помнишь Ривку? У нее еще неприятности с невесткой. Не хочет жить с ее сыном. Ривка и так и эдак, и чуть ли не на коленях перед ней — не хочет, и все! Ривка думает, может, купить им собаку? Из-за этой невестки она пропустила все репетиции и осталась без роли. Так вот, Ривка утверждает, что драматический театр — мое призвание и что мне надо было идти на сцену».

В своем матнасе тетка Мура принимает участие во всех пенсионерских затеях. Во время визита Татьяны тетка Мура готовилась к лекции «Особенности кочевого образа жизни у народов, населяющих верхнюю излучину Евфрата во 2-м тысячелетии до нашей эры». Татьяна улыбнулась и отмахнула сразу несколько страниц. Тетка Мура всегда писала очень объемистые письма. Но тут Татьянин глаз зацепился за знакомое имя. Рина! Ну конечно, Рина! Как она не догадалась! Вся эта затея с письмом была затеяна для того — и только для того! — чтобы заставить Татьяну пожалеть бедную девочку. Даже не пожалеть, нет — убедить Татьяну в том, что Рина бедная девочка. Не сумев обработать Татьяну по телефону, тетка Мура начала эпистолярную атаку. Татьяна поморщилась и уставилась на разворошенные ученические листочки с отчеркнутыми шариковой ручкой полями.

«…когда девочке было три года, — писала тетка Мура, — умерла ее мама. Девочка была не в состоянии это осознать и не переставала ждать маму. Когда отец привел в дом красивую молодую женщину, девочка радостно признала в ней мать».

Татьяна почувствовала, как обожгло щеки. В груди вспыхнул и заболел уголек — почти физическое воплощение ее чувств. За пятьдесят лет уголек прожег в ее душе маленькую черную ямку и почти совсем перестал вспыхивать. А ямка осталась. Ямка всегда при ней. И вот — опять. «Я знала! — подумала Татьяна. Мысли были лихорадочные, спутанные, невнятные. — Я же все знала! И им говорила! Она неродная! Она неродная дочь! Она всю жизнь неродная! Поэтому они так вокруг нее и прыгали! Чтобы она не чувствовала. Забыла. А как забыть?»

«Вскоре наступила война, отец ушел на фронт и вернулся только через четыре года. Мачеха оказалась недоброй, неумной, истеричной. Как в сказке про Золушку. Родственники мужа жалели девочку, но сама она, несмотря на постоянные попреки и окрики, очень любила свою новую маму. Через год после возвращения отца у девочки родилась сестричка — очаровательная девчушка, копия мать. Отец обожает норовистую жену и души не чает в маленькой дочке, которая с каждым месяцем становится все пленительней. Живут они тесно, в одной комнате, и большая девочка всем мешает. Мешает отцу любить жену. Мешает мачехе, которая начинает ненавидеть падчерицу. Видя, каким обожанием окружена младшая сестричка, девочка понимает, что она лишняя в семье. Мачеха изощренно издевается над ней, унижает. Девочка вырастает из школьной формы, отец покупает новую, но мачеха не разрешает ее носить, и девочка ходит в школу в куцем платьишке с продранными локтями. Живя летом на даче, мачеха посылает девочку в Москву, с огромным тюком белья для прачечной. Обратно она тащит тяжелые сумки с продуктами. Девочке тринадцать лет. Она худенькая, бледненькая, слабая. Ей нельзя таскать тяжести. Иногда с ней случаются обмороки. Но мачеха не желает этого замечать. Две одинокие бездетные тетки, сестры отца, ты уже поняла, что это мы с Шурой, пытаются оградить бедняжку от домашнего террора. Вызывают к себе отца, отчитывают, ненавидят невестку.

Ты знаешь, Изя был добрым человеком, но совсем не волевым и слишком любил жену. Жизни у него не было: дома жена жаловалась на дочь, а дочь на жену, у сестер приходилось выдерживать скандалы в защиту девочки. Сама девочка рассказывала теткам, что о них говорит мачеха, а мачехе — что о ней и отце говорят тетки. Она не давала затихнуть семейной вражде, получая от нее тайное мстительное удовлетворение. Характер формировался двуличный, лживый. «Нехорошая девочка», — говорила о ней по-еврейски одна из стареньких родственниц.

Когда девочке было пятнадцать, случилось несчастье. Заболела полиомиелитом маленькая сестричка. Через несколько дней ее не стало. Девочка переживает, плачет — несмотря ни на что, она очень любила сестричку — и в то же время начинает надеяться, что теперь сможет заменить мачехе родную дочь. Но мачеха, чуть не лишившаяся рассудка, вдруг начинает обвинять девочку в смерти сестры. Сначала она совершенно теряется: в чем же она виновата? Но потом понимает, что мачеха обвиняет ее в том, что умерла сестра, а не она.