Теткины детки — страница 39 из 55

— А почему?

— Потому что, милая, у таких, как он, с собой всегда неплохая музычка, хороший коньяк и отличная пальпация.

Верунька ничего не понимала, но кивала. Хирург взялся за нее голыми руками в первый же вечер.

— Вас ведь, кажется, Верой зовут? — задушевно спросил он.

— Д-да, — пролепетала Верунька.

— Любите ли вы джаз, Вера? — спросил хирург.

— Н-не знаю. Н-наверное, — пролепетала Верунька.

— Я мог бы вам поставить чудные записи. У меня с собой неплохая музыка, хороший коньяк…

— И отличная пальпация? — выпалила Верунька, распахивая голубенькие глазенки.

Хирург залился каким-то невероятным химически-лиловым цветом, как будто окунулся в ведро с масляной краской, резко развернулся и ушел в свою хибарку.


…Она засмеялась, вспоминая все эти курортные глупости, разнеженно поцеловала камень и положила его на Васькин стол. Когда Васька-маленький еще жил в коляске, камень работал погремушкой. Получалось, что Васька вырос под ракушкины сказки. С Васькой у них долго не выходило.

— Если родится сын, назовем Васькой, — сказал Он.

— А если дочь? — спросила Она.

— Дочь тоже Васькой, — подумав, ответил Он.

Но никакого Васьки пять лет не было. А на шестой появился. Они, когда ехали в «наш сухумский домик», уже знали, что теперь их не двое, а трое. Еще знали, что едут сюда последний раз. То есть, может быть, и не последний. Даже наверняка не последний. Но под инжиром им долго не сидеть. И красного вина не пить. И не ловить светлячков среди странных диковинных цветов. И не таскать по вечерам одеяла во двор. И не бегать на пляж за вареной кукурузой, которую орденоносец и дед пятнадцати внуков Вахтанг Илларионович Габуния каждый день ровно в двенадцать часов выносит в корзинке из дома и, щедро посыпав солью, раздает страждущим курортникам просто так, бесплатно. И мамалыгу не есть. И не бегать по вечерам на танцы в соседний студенческий лагерь. Однажды ночью они брели с танцев по шоссе домой и вдруг застыли, задрав головы и глядя в сухумское небо, похожее на круто сваренный черный турецкий кофе.

— Смотри, — сказал Он. — НЛО.

По небу медленно и как-то очень важно летел крупный светлячок. Даже не светлячок — светляк величиной с хороший мужской кулак. Светляк пересек линию пляжа, чуть-чуть повисел на верхушке кипариса, поглазел на их макушки и не спеша удалился в горы.

— Да брось ты, — сказала Она. — Какой НЛО! Обычный спутник.

А через день в какой-то центральной газете появилась заметка: «Такого-то числа жители и отдыхающие Черноморского побережья могли наблюдать…»

— Это мы могли наблюдать! — гордо сказал Он. — И — главное — видели!

А на танцы они в последний год и так не ходили.

Всю беременность ей было стыдно. Стыдно синих кругов под глазами, взмокшего бледного лба, задравшейся на животе юбки. Стыдно, что нету сил утром встать и сварить кофе, а вечером встать и поставить чайник. Стыдно распухших ног, не влезающих ни в одни приличные туфли. Стыдно каждые полчаса бегать в туалет и там сидеть на низкой пластмассовой табуретке, склонившись над унитазом, потому что стоять уже нет никакой мочи. Васька-большой приходил каждый день, вынимал ее из кровати и прогуливал под дождем. В ту осень дожди шли каждый день, а может, ей так казалось. Во всяком случае, Она не помнила ни одного погожего дня. Так вот, Васька-большой приходил, вынимал ее из кровати и вел под дождь.

— Да брось ты, — вяло отмахивалась Она, когда он впихивал ее в плащ. — Да брось ты, Васька, ей-богу! Занимался бы лучше своими делами.

— Нет у меня своих дел, — невозмутимо отвечал Васька. — Только ваши остались.

Своих дел у него действительно не было. Писалась какая-то невразумительная диссертация. Название Васька держал в секрете, но ей почему-то казалось, что, может, он и не помнит его, названия-то? Диссертация была ему нужна, чтобы волынить время. Время от времени он появлялся на работе, перекладывал на столе пару карандашей, останавливался посреди комнаты, стоял, заложив руки за спину и покачиваясь на носках, задумчиво глядел в потолок. Потом как бы между прочим, как бы невзначай говорил в пустоту:

— Так я, пожалуй, в библиотеку… Н-да.

И уходил. И впихивал ее в старое бабушкино вытертое пальто, и вел под дождь. По вечерам они втроем сидели за чаем. Вернее, двое сидели, а одна лежала. Лежа Она видела из-за валика своего дивана две головы и каждый раз поражалась, какие они разные. Одна — круглая, с цыплячьим пухом волос, на узких клетчатых плечиках — все время была в движении. Вертелась, клонилась то к одному, то к другому плечу, вытягивалась на тонкой шейке, встряхивала пухом. Вторая — с густыми темными жесткими волосами — с какой-то упрямой монументальностью возвышалась над высокой спинкой вольтеровского кресла, придвинутого к столу. Иногда головы вступали в пререкания.

— Чур, не жухать! — кричала цыплячья, чуть подвизгивая.

— Сам ты жухаешь! — невозмутимо отвечала темноволосая, спускаясь в басы.

«Дети малые!» — думала Она, улыбаясь, и закрывала глаза. У этих двоих всегда была в запасе какая-нибудь недоигранная шахматная партия, которая тянулась годами. Совершенно никому, кстати говоря, не нужная партия. Но, доиграв ее, они смешивали фигуры и зачем-то начинали все заново. Ей казалось, что они всю жизнь разыгрывают один и тот же гамбит — просто не знают других ходов, не умеют иначе переставлять фигуры. Еще ей казалось, что шахматы им нужны, чтобы обмениваться мыслями. Она подозревала их в телепатии. Потом, когда начался преферанс, телепатию отменили за ненадобностью. В картах они самовыражались вполне откровенно. А тут лишь — «Чур, не жухать!» — «Сам ты жухаешь!». И все. «Где там можно жухать, в шахматах?» — лениво думала Она. Как-то спросила, оказалось, они подозревают друг друга в воровстве фигур. Водился за ними такой грешок — любили стибрить исподтишка королеву или какого-нибудь слона и улыбаться эдак независимо, дескать, вас тут не стояло!

В тот последний год в «нашем сухумском домике», когда их было уже не двое, а трое, Он и Моисей Семеныча подбил на шахматные безумства — по гривеннику за партию. Моисей Семеныч почесал шоколадную лысину и согласился. Кончилось скандалом. Через десять минут Моисей Семеныч уже орал на весь двор, что «приличные люди так не поступают, или отдавайте пешку, или я возьму свои меры!». Какие такие меры собирался брать Моисей Семеныч и — главное! — где, осталось тайной. А шахматы на этом закончились. Она тогда уже плохо себя чувствовала. Вернее, вообще никак себя не чувствовала. Лежала целыми днями на раскладушке и пыталась дышать в открытое окно. Дышать не получалось. Воздух вливался в легкие как расплавленный свинец — тяжкий, вязкий, горячий. По вечерам Он вытаскивал ее вместе с раскладушкой во двор, под инжир. Она судорожно сворачивалась калачиком, подтягивая к подбородку простыню, — только бы никто ее не видел! А ведь раньше проводили под этим инжиром целые ночи — и было хорошо. Но тем летом ей уже все было стыдно. Она поднималась и брела обратно, в дом. Он нес за ней раскладушку. Шел обратно. Под инжиром смеялись, и этот смех был ей почему-то неприятен. Однажды, когда небо вызвездило и воздух неожиданно полегчал, Она вышла из своего заточения, запрокинула голову и вздохнула полной грудью. Он сидел на лавочке за столом, спиной к ней, и курил. Она подошла, положила ладони ему на глаза и чмокнула в макушку. Он замычал, привычным движением взял ее руки и прижал к губам. Не отнимая рук, Она обошла лавочку и присела перед ним на корточки.

— Эй! — сказала Она. — Давай открывай глаза. Это я, твоя жена.

Он медленно открыл глаза и с трудом сфокусировался на ее лице.

— Ты? — удивленно спросил Он.

— Ага. Не узнал?

— Не узнал. Ты чего встала?

— За тобой. Пошли?

— Ну пошли.

В кустах что-то затрещало, мелькнула белая тень. Он вздрогнул.

— Что там?

— Там? Не знаю. Наверное, винная девушка Изабелла пробирается к Склифосовскому.

— А что, девушка Изабелла наведывается по ночам к Склифосовскому?

— Говорят. Спроси Моисей Семеныча, он тебе в подробностях расскажет.

— Моисей Семеныча не могу. У нас с ним идеологические расхождения.

— Идеологические расхождения на гривенник, — засмеялась Она.

Кусты разошлись, и винная девушка выскочила прямо на них. Выскочила, постояла, посмотрела и нырнула обратно. А они пошли спать.

С тех пор они ни разу никого не видели — ни Моисей Семеныча с Клавой, ни Мулечку, ни Юлечку, ни Склифосовского, ни Веруньку с седовласым Петром Спиридоновичем, ни винную Изабеллу. Впрочем, нет, с Моисей Семенычем и Клавой столкнулись как-то на Невском, у «Севера». Они шли за пирожными, а Моисей Семеныч и Клава — с пирожными. Поохали, поахали, порасспросили друг друга за житье-бытье, договорились встречаться, дружить домами и разошлись навсегда. Еще она как-то налетела на Изабеллу. В метро, на переходе, в толпе вдруг мелькнула знакомая фигура, выскочила прямо на нее, как тогда из кустов. Ноги длиннющие. Какая-то немыслимая куртка с косо обрезанным подолом. Маленькая головка на прямо поставленной высокой шейке.

— Изабелла! — крикнула она. Неожиданно крикнула. Что ей Изабелла? Что она Изабелле? Пара встреч на излете сухумской эпопеи. Моисей Семеныч с Клавой, Мулечка с Юлечкой — эти все-таки родные, а Изабелла — кто она им? Нет, не хотела она ее окликать, а вот — окликнула. Зачем? — Изабелла, — повторила она. — Вы меня не узнаете?

— Нет, — медленно ответила Изабелла. — Не узнаю.

— Ну как же… Сухуми, инжир, пять лет назад… Неужели не помните? — засуетилась она. Зачем засуетилась?

— Нет, — еще медленней ответила Изабелла. — Не помню.

Повернулась маленькая головка на высокой шейке. Глухой ворот. Тоненькая цепочка. На цепочке — виноградная гроздь. В ложбинке между ключиц. Серебро, крошечные топазы. Стекляшки, наверное. Винная девушка.

— Извините, — пробормотала она. — Извините. Я, наверное, ошиблась.

— Наверное, — равнодушно ответила Изабелла и нырнула в толпу.