Прошло года два. А может, три. Я шла по Тверской и вдруг увидела знакомую фигуру. Это был Вовочка. Он почти не изменился. Та же бесформенная нелепая фигура. Те же размытые черты лица. Та же потертая кожаная курточка. Вовочка шел слегка сутулясь, засунув руки в карманы. Меня он не заметил.
— Вовочка! — крикнула я. — Постой!
Вовочка остановился. Я подошла. Вовочка стоял и не мигая смотрел на меня.
— Вовочка! — сказала я. — Ты что, меня не узнаешь?
— Узнаю, — довольно безразлично ответил Вовочка.
— Ты приехал? Надолго? Почему не позвонил? Как Ксаночка? Как вы устроились? Мы же даже адреса вашего не знаем! Уехали — слова не сказали! Ребята, между прочим, обиделись.
— Ксаночка хорошо, — невпопад сказал Вовочка. — Работает в юридической фирме. Купила квартиру в Нью-Йорке.
— Что значит «купила»? А ты? Ты что, опять без работы?
— Опять, — промямлил Вовочка. — Я… ты знаешь… в общем… ты не думай, она мне деньги присылает. И Мариночка каждую неделю звонит. Такая красавица стала! Вся в Ксаночку. Вот, посмотри, это она в университете. — Вовочка суетливо полез в карман и вытащил пачку фотографий. — А я к ним поеду, обязательно поеду. Вот устроюсь на работу и поеду в отпуск. Ты же знаешь, Ксаночка такая умница. А я что… я тут, у мамы… — бормотал Вовочка и совал мне в руки истертые фотографии с заломанными углами.
ЕРШИК
Был он совсем крошечный и почти прозрачный, сплошь утыканный ржавыми гвоздиками конопушек. Даже уши были рыжими. Когда волосы отрастали и жесткий ежик обминался и опадал, казалось, что на ушах появляются кисточки, и он становился похож на белку. А звали его Ершиком. Почему Ершиком? Зачем Ершиком? Как вообще возник этот Ершик — никто не знал. Он один помнил, как впервые пришел в их класс. Появление его было, так сказать, вне расписания. Факультативным. Посреди года. Посреди месяца. Посреди недели. Посреди дня. Посреди урока.
— Вот, Марья Ивановна, — сказал директор, вводя его за руку в класс. — Привел вам нового ученика. Познакомьтесь — Сережа Тычинкин.
И все грохнули.
Марья Ивановна раздвинула в пластмассовой улыбке узкие губы и указала ему на последнюю парту. Он плелся по проходу, волоча по полу портфель, а все смотрели ему вслед. Портфель был огромный. Дедовский еще портфель. С потертыми кожаными боками и медными нашлепками. Портфель был неподъемный. Он и не пытался его поднять. Волок за собой, как гирю. Если смотреть сзади, получалось, что по земле ползет портфель с рыжей щетинистой макушкой. Он вскарабкался на сиденье, ногами затолкал портфель под парту и поднял глаза. Марья Ивановна стояла над ним со своей пластмассовой улыбкой.
— Причешись, Тычинкин! — сказала она. — У тебя волосы в разные стороны торчат. Расческа-то есть?
Он кивнул и, путаясь пальцами, полез в нагрудный карман. Он дергал расческу за полусломанный зуб, глядя на Марью Ивановну испуганными рыжими глазами, похожими на прозрачные пуговицы из тех, что пришпиливают к мордам плюшевых медведей. Ему казалось, что, если расческа не вылезет — вот сейчас, сию минуту, — он сползет со стула, ляжет на пол и умрет. Но расческа не лезла, цеплялась за швы, трещала нитками, кололась обломанными зубьями, и тогда Марья Ивановна, оттолкнув его руку, двумя пальцами легко вытащила ее из кармана и протянула ему. Он схватил расческу, запустил в свой колом стоящий ежик и начал продираться от лба к затылку. Ежик укладывался под расческой ровной укатанной дорожкой, но, выбравшись на волю, снова поднимался колючей игольчатой порослью.
— Ладно, Тычинкин! Хватит! — сказала Марья Ивановна и положила ладонь на его колючки. — Ты прямо как… как ершик для мытья посуды!
И все опять грохнули.
На переменке они столпились вокруг его парты, отпихивая друг друга локтями. Тянулись к волосам, отдергивали руку, трясли кистью, дули на пальцы, гримасничали, кривлялись, закатывали глаза, хохотали.
— Ой, не могу, Ершик! Тебя в бутылки как засовывают, в пионерском галстуке?
— Его головой вниз засовывают! А вытаскивают за ноги!
— А он кефир со стенок слизывает!
— И булькает! И булькает!
Он смотрел на них рыжими пуговицами, которые становились все прозрачнее и прозрачнее от набегающих слез.
— Ты что молчишь? Ответь им! — вдруг услышал громкий властный голос.
Повернул голову и увидел высокую девчонку с прямой черной челкой. Девчонка стояла в стороне и в упор смотрела на него. Глаза у девчонки были странные — зеленые и такие длинные, что казалось, убегали за пределы лица, и кончики их, заштрихованные темными ресницами, висели в воздухе. «Как сосновые лапы», — подумал он и улыбнулся.
— Ты что, немой? — строго спросила девчонка.
Он покачал головой и заулыбался шире.
— Значит, дурак, — припечатала она, повернулась и ушла.
Девчонку звали Катя Вяземская.
Кате он доставал лишь до плеча. Так у них и повелось. Она — выше, умнее, сильнее, главнее. В тот первый день он шел за ней после уроков, прячась за водосточными трубами — чтобы не заметила. Но она заметила. Потом он часто думал о том, что она не заметила, а с самого начала знала. Знала, что будет ждать ее у школьного крыльца, хоронясь под осыпавшимися ступеньками. Что будет идти следом по школьному двору, глядеть издалека, как она качается на зеленых детских качелях. Что будет стоять у дверей булочной, вглядываясь близорукими глазами в чужие лица, боясь пропустить. Что будет бежать за ней через дорогу, стуча портфелем по заплетающимся ногам. У входа в свой двор она остановилась. Стояла под сводами подворотни, ждала. Он стоял поодаль. Тоже ждал.
— Ну что же ты, Ершик? Иди сюда!
Он подошел. Она не глядя сунула ему в руки портфель. Он схватил портфель, но тут же получил еще и авоську с хлебом. Он засуетился, стал нелепо перебирать руками. В одной руке — свой портфель, в другой — ее. Уронил свой в лужу, схватил авоську, поплелся следом, спохватился, вернулся, подобрал портфель, бегом побежал во двор. У подъезда она остановилась:
— Ну, пока! — Взяла портфель, авоську. Повернулась. Ушла.
Он ждал ее под ступеньками каждый день. Она вылетала на школьный порог, болтала с подругами, ждала, когда они разбегутся. Потом поводила плечиком, косила глазом в его сторону. Он вылезал из-под ступенек, брал портфель. Шли так: она впереди, он следом. Иногда она заворачивала на детскую площадку. Держась онемевшими пальцами за железный прут, он раскачивал зеленые качели. Выходили на улицу. Летели черные волосы. Косил зеленый глаз. У киоска мороженого она снова поводила плечиком. Он суетливо лез в карман, выкапывал девятнадцать копеек, сэкономленные на школьных завтраках, покупал вафельный стаканчик. Желтую розу она отдавала ему. Не любила крема. «Ну, пока!» — говорила у подъезда и бежала по ступенькам вверх.
Через неделю она позвала его домой. Он сначала испугался, даже головой начал крутить, но она, не оглядываясь, уже бежала по ступенькам.
— Вот, мама. Это Ершик. Я тебе рассказывала.
Рассказывала! О нем! В груди стало горячо, рыжие пуговицы начали прозрачнеть, но тут он поднял глаза и увидел еще одну прямую черную челку и глаза, убегающие за пределы лица.
— Ну, Ершик так Ершик, — сказала мама. — Есть хочешь, Ершик? У нас сегодня котлеты с гречкой. Любишь котлеты? Вот и славно! Идите мойте руки, — и махнула рукой куда-то в сторону.
Он стянул пальто, скинул ботинки и двинулся к ванной, уже представляя, как они втроем будут сидеть на кухне у окна, есть котлеты с гречкой, смотреть во двор, как Катина мама нальет им чаю в большие толстые кружки, а Катя отдаст ему крем со своего куска торта, потому что — какое приличное чаепитие без торта! Они будут сидеть долго-долго. Стемнеет, но они все будут сидеть. И Катина мама спросит: «А где ты раньше учился, Ершик? А родители кем работают? Что, и старший брат есть? Сколько же ему лет? И такой же рыжий, как ты? А знаете что, дети мои, давайте-ка поиграем в какую-нибудь чепуху! В буриме, например!» И они поиграют в чепуху. А потом выпьют еще чаю. И снова поиграют. И он расскажет им… Да все он им расскажет. Про брата Сашку. Сашка рыжий, такой же, как он, Ершик, но рыжести своей совсем не стесняется, а наоборот, Сашке все время взрослые девчонки звонят, и он с ними, как говорит мать, «крутит крутеж». Иногда девчонки приходят к ним домой, Сашка заводит их в комнату, сажает на тахту, и там они сидят рядышком — Сашка и девчонка, — держась за руки и глядя на Ершика немигающими глазами. «Выдавливают», — говорит отец. Ершик выдавливается на кухню, к матери. Мать, круглая, мягкая, с рыжеватыми кудельками на лбу, сует ему в руки кусок пирога. Ершик взбирается на табурет и начинает жевать пирог. «Отца дождемся, будем ужинать», — бросает мать, не отворачиваясь от плиты. Но отец не идет. Отец редко когда приходит вовремя. Работа у отца вредная и нервная. Какая точно, Ершик не знает, но знает, что отец на ней «все здоровье посадил». Отец звонит домой, что-то долго объясняет матери. Она слушает молча. Потом входит в кухню, снимает фартук, швыряет его прямо на пол, отталкивает Ершика, если тот попадается под руку, и закрывается в ванной. Вода течет громко. Мать сидит долго. Выходит с красным пятном на левой щеке. Закрывается в спальне. Ершик ставит на огонь тяжелый эмалированный чайник с отбитым боком, наливает чай, кладет кусочек лимона, достает из аптечки тройчатку, несет в спальню. Мать лежит на кровати, отвернувшись к стене. Ершик тихо ставит на табуретку чай и выскальзывает за дверь. В гостиную нельзя — там Сашка с девчонкой. В спальне — мать. Ершик берет недоеденный пирог и раскладывает на кухонном столе тетрадки.
Тут он почувствовал, как Катя ухватила его за рукав.
— Мама! — сказала она укоризненно, как нерадивому ребенку. — У нас же не столовая все-таки!
— Да, да, спасибо! — закивал Ершик. — Я есть не хочу совершенно… почти.
— Пойдем, — потянула его Катя. — Контурные мне нарисуешь. Марь Иванна говорила, ты контурные здорово рисуешь.
В восьмом классе он взял билеты в кино. Фильм назывался «Ромео и Джульетта». Итальянский. Ершик «Ромео и Джульетту» уже читал, а Катя нет. Он ей пытался рассказывать, но она только смеялась. Травиться, колоться — она этого решительно не понимает и даже осуждает, потому что глупости все это, «страсти в клочья». На итальянское кино до шестнадцати лет не пускали. Но Ершик к восьмому классу вымахал под метр восемьдесят, а Катю уже давно называли на улице девушкой.