Тетради дона Ригоберто — страница 2 из 54

[4] их языки были такими же сухими. После разговора с Фончито донья Лукреция почувствовала себя одряхлевшей и словно окаменелой, совсем как эти памятники доисторических времен, уцелевшие на северных пустошах. Заученным жестом она развязала поясок и сбросила с плеч халат; шелк с едва слышным шорохом скользнул вниз, лаская кожу. Блестящая ткань развернулась у ее ног, словно лепестки огромного цветка. Все так же машинально, тяжело дыша, она переступила через халат и присела на биде, опустив крышку. Что теперь будет? Что ты станешь делать, Лукреция? Улыбки не получилось. Пока донья Лукреция пыталась успокоиться и справиться с дыханием, ее руки открывали краны душа, пускали то ледяную, то горячую воду, смешивали струи, делая их нежно ласкающими или жарко бьющими. Она вертелась под душем, поворачиваясь так и сяк, пока не нашла наконец удобную позу. Внезапно по ее спине пробежала дрожь.

— Может быть, он и вправду не ведал, что творит, — прошептала донья Лукреция, исполненная нежности к маленькому мальчику, которого неустанно проклинала последние полгода.

Возможно, он не такой уж плохой. Каверзник, насмешник, лентяй, любитель приврать и бог знает кто еще. Но не злодей. «Возможно, не злодей». Мысли кипели в голове доньи Лукреции, словно масло на раскаленной сковороде. Ей вспоминалась первая встреча с Ригоберто, вдовцом с огромными, как у Будды, ушами и совершенно нелепым носом, свадьба и день, когда она познакомилась с пасынком, ангелочком в матросском костюме — синяя курточка, золотые пуговицы, якорь на фуражке, — и все, что ей довелось узнать и понять в той жизни, удивительной, фантастической, ночной, напряженной жизни в Барранко, в доме, который Ригоберто построил специально для нее, и бесконечные споры мужа с архитектором, в которых постепенно рождался образ их нового жилища. Сколько воды утекло с тех пор! Воспоминания наплывали и отступали, мешались друг с другом и пропадали, ласковый душ согревал донью Лукрецию и потихоньку наполнял ее сердце покоем.

Пояснения для архитектора

Наше взаимное непонимание носит концептуальный характер. Вы придумали для моего дома великолепный дизайн, исходя из убеждения — к несчастью, весьма распространенного, — согласно которому хозяевами человеческого жилища должны быть люди, а не вещи. Я нисколько Вас не осуждаю, ибо такая точка зрения вполне естественна для человека Вашей профессии, который не стремится поскорее распугать всех клиентов. Однако мои собственные представления о будущем доме кардинально отличаются от Ваших. А именно: на небольшом пространстве, которое я стану считать своим собственным миром и обустрою по своему вкусу, будут безраздельно царить книги, картины и рисунки; нам, людям из плоти и крови, суждено оставаться жильцами второго сорта. Выполняя мой заказ, Вы в первую очередь должны позаботиться о четырех тысячах томов, а также о сотне холстов и эстампов. Вам надлежит подчинить наши комфорт, безопасность и уют комфорту и безопасности произведений искусства.

Неотъемлемой частью интерьера должен стать камин, которому я отвожу роль погребального костра для лишних, по моему разумению, книг и картин. Посему разместить его необходимо в непосредственной близости как от книжных полок, так и от моего стола, поскольку обреченные произведения искусства и литературы я предпочитаю предавать аутодафе сидя в кресле, а не стоя на ногах. Поясню. Четыре тысячи томов и сто картин — величины постоянные. Чтобы избежать беспорядка и перенасыщения коллекции, я принужден не расширять, а постоянно, на протяжении всей жизни, обновлять ее. Другими словами, приобретая для своей библиотеки новую книгу, я избавляюсь от одной из старых, а появление нового произведения искусства — картины, рисунка, литографии, ксилографии, офорта, акварели и так далее — влечет за собой расставание с другой, менее ценной. Не стану скрывать, выбор очередной жертвы — дело непростое и весьма неприятное, этот поистине гамлетовский вопрос порой терзает меня неделями и причиняет немало страданий. Сначала я дарил обреченные экземпляры библиотекам и музеям. Теперь я их сжигаю, вот почему для меня так важен камин. Я впервые прибегнул к столь решительной мере, несомненно кощунственной по отношению к культуре и весьма сомнительной с точки зрения этики, в тот день, вернее, ночь, когда решил заменить аляповатую репродукцию уорхоловской консервной банки супа «Кэмпбелл» прелестной мариной Сисло[5] с видом побережья Паракаса[6] и понял, что оскорблять чужой взгляд картиной, которую я счел недостойной своего, невероятная глупость. Не скрою, впервые уничтожив произведение искусства, я испытал нечто вроде угрызений совести. Больше со мной такого не случалось. Я отправлял в огонь десятками книги поэтов-романтиков и индихенистов,[7] концептуалистские скульптуры, абстрактные полотна, пейзажи, портреты и религиозную живопись, чтобы сохранить в библиотеке и пинакотеке numerus clausus,[8] отправлял безо всякого сожаления, скорее с воодушевлением, которое должно сопутствовать подлинному критическому акту: радикальному, пламенному, неоспоримому. Дабы пресечь кривотолки, добавлю, что сожжение книг и артефактов — отличная забава, но никак не возбуждающее средство; большой радости я в нем не нахожу, оно приносит мне духовное наслаждение, но отнюдь не плотские услады.

Надеюсь, Вы не сочтете мое признание — в том, что я ценю картины и книги превыше человеческих существ, — неудачной шуткой или позой циника. Таково выстраданное мною убеждение, плод горького, но чрезвычайно ценного опыта. Отказаться от старой доброй традиции, — со снисходительной усмешкой назовем ее гуманистической, — отринуть антропоцентрические религиозно-философские воззрения и прийти к представлению о том, что образы, придуманные (или, если вам так больше нравится, запечатленные) художниками, интереснее живых людей, было непросто. Я избавлю Вас от подробностей и сразу перейду к сделанным мной выводам, которые я без тени смущения готов провозгласить своим кредо. Паноптикум двуногих тварей, к коему мы с Вами имеем несчастье принадлежать, волнует меня несоизмеримо меньше удивительных существ, порожденных воображением творцов, чьи страсть и гений вдохнули жизнь в холсты, рисунки и книги, которые я столько лет собирал с любовью и смирением. Дом в Барранко, тот самый, что Вам предстоит спроектировать заново, предназначается не мне, не моей очаровательной молодой супруге и не моему сынишке. Троица, которую составляет наша семья, — простите мне невольное кощунство, — находится в услужении у созданной мною коллекции, и Вам придется помнить об этом, когда, дочитав до конца сие послание, Вы вновь склонитесь над чертежами и начнете исправлять ошибки.

Сказанное мною следует воспринимать не метафорически, а буквально. Я строю дом для своей коллекции, ради нее, чтобы служить ей и наслаждаться ею. Постарайтесь смотреть на мир моими глазами, пока работаете на меня.

А теперь можете приступать.

Кошачья ночь

Лукреция пришла в сумерках, как и было условлено, и сразу заговорила о кошках. В длинном, до пола, горностаевом манто, скрадывавшем движения, она сама походила на ангорскую красавицу кошку. Уж не была ли она голой под своей серебристой накидкой?

— Ты сказала — кошки?

— Точнее, котята, — сладко протянула Лукреция; она, пританцовывая, двигалась вокруг дона Ригоберто, словно тореро вокруг быка, только что выпущенного на арену. — Киски, котики, котятки. Дюжина, не меньше.

Котята копошились на красном бархатном покрывале. Они вытягивали лапки, стараясь достать до широкой полосы рассеянного света, падавшего на кровать от невидимой люстры. Комнату наполняли запах мускуса и причудливые переливы барочной музыки. Из угла, откуда звучала музыка, послышался сухой, властный голос:

— Раздевайся.

— Еще чего! — возмутилась донья Лукреция. — Я, с этими тварями? Ни за что, я их ненавижу.

— Так он хотел, чтобы вы занялись любовью в окружении котят? — Дон Ригоберто следил за причудливым танцем Лукреции на пушистом ковре. Его сердце билось все сильнее, а ночь за окном наполнялась зноем и оживала.

— Представь себе, — промурлыкала женщина, остановилась на мгновение и тут же снова принялась кружить по комнате. — Хотел увидеть меня нагой среди котят. Между прочим, он прекрасно знал, что я их терпеть не могу! До сих пор вздрагиваю, когда вспоминаю.

Дон Ригоберто уже различал силуэты маленьких тварей, улавливал их слабое мяуканье. Очерченные тенью, котята вертелись на покрывале в потоке света, и бесконечное копошение крошечных пятнистых тел вызывало головокружение. Дон Ригоберто знал, что проворные маленькие лапки таят в себе совсем еще мягкие, кривые, молодые коготки.

— Иди же, иди ко мне, — нетерпеливо и ласково позвал человек в углу.

Должно быть, в этот момент он увеличил громкость, так что клавикорды и скрипки едва не оглушили дона Ригоберто. «Перголези!»[9] — узнал он. Выбор сонаты он одобрял; восемнадцатое столетие было эпохой маскарадов и смешения полов и далеко не в последнюю очередь эпохой котов. Недаром же Венеция была прозвана кошачьей республикой.

— Ты была уже голая? — Услышав собственный голос, дон Ригоберто понял, что вожделение стремительно захватывает все его существо.

— Ну да. Он раздел меня сам, как обычно. Зачем ты спрашиваешь? Ведь ты же прекрасно знаешь, что ему нравится.

— А тебе разве нет? — игриво поинтересовался дон Ригоберто.

Донья Лукреция принужденно рассмеялась.

— Быть с мужчиной всегда приятно, — пробормотала она, стараясь изобразить смущение. — Но в тот раз все было по-другому.

— Из-за котят?

— А из-за кого же еще. Я была сама не своя. Я вся превратилась в комок нервов, Ригоберто.