Она строила планы совместной жизни там, в Израиле, в одном общем доме, всей семьей, как они привыкли.
Тэза не возражала ей, молча слушала, улыбалась и целовала морщинистые руки. Но однажды ночью ей приснилось, что она уезжает, пакует вещи, прощается с соседями. Проснулась в холодном поту, но счастливая, что всё это только сон.
В аэропорт Тэза ехала рядом с Давидом. На заднем сиденье сидел старик-Миша и молодой родич, которому Давид эту машину подарил, — он поведёт её обратно. Семья выехала почти без вещей, у каждого брата — по чемодану: две смены белья, по паре обуви, несколько платьев и сорочек.
— Никакого шмотья! — настоял Борис. — Вывозим только свои головы и руки.
Мебель, ковры, хрусталь — всё отдали родственникам. Когда подъезжали, Давид негромко произнёс:
— Я счастлив, что обрёл тебя. Я очень тебя полюбил, но… Не спеши делать глупость, которую совершаю я, вместе с моей семьёй. Думай хорошо, думай!..
В аэропорту их уже поджидала толпа провожающих: друзья, родственники, товарищи по работе. Среди них был профессор Дубасов, педагог Бориса.
— Это правда, что вас пригласил на работу Бостонский университет? — спросил он.
— Правда, — ответил Борис. — Но я поеду только в Израиль.
— Как ваш друг, я плачу от предстоящей разлуки, как патриот, грущу и негодую. Больно и обидно, что страна теряет такого учёного, как вы. Американцы ездят по всему миру и скупают мозги, а мы…
Дубасов не договорил, грустно махнул рукой и обнял своего ученика.
Вокруг Давида щебетало с десяток женщин, его постоянных клиенток в супермодных прическах, которые он им сделал «на посошок».
— Дети, это уже Кишинёв, да? — спросил дядя-маразматик.
Этот вопрос он будет повторять и в Вене, и в Риме, и в Тель-Авиве… Если, конечно, не умрёт в дороге.
После мучительного прощания со слезами, стонами, валидолом, отъезжающие ушли за таможенный барьер. Убитая горем Тэза вымученно улыбалась.
— Сразу шлём тебе вызов. Сразу! — в сотый раз повторила Ривка.
— Мы ждём! — крикнул Боб.
— Мы тебя будем встречать! — пообещал Иосиф.
Только Давид молча смотрел на неё своими огромными грустными глазами.
Через час после их отлёта Тэза села в самолёт, отправлявшийся в Одессу.
…Маня сидела на своём наблюдательном посту, на тротуаре. Подливая кипяток в таз, она информировала о своём здоровье собеседницу на противоположной стороне улицы.
— Печень давит мене на почки, почки — на желудок, желудок — на диафрагму, а диафрагма давит на всю мою жизнь.
Увидев Тэзу, выскочила из тазика и потребовала немедленного отчёта о путешествии. Слушая подробный рассказ дочери, она кивала, охала, всплескивала руками. Несколько раз всплакнула. Когда Тэза отчиталась о поездке, Маня утёрла слёзы, тяжело вздохнула и неожиданно потребовала:
— А теперь ляг — я тебе что-то скажу. Только ляг — это спокойнее слушать лёжа.
Она вынула из шкатулки письмо от Марины, надела очки и прочитала его, почти не глядя — чувствовалось, что за время Тэзиного отсутствия она его выучила наизусть. Марина сообщала, что, как только они приехала в Рим, где был своего рода отстойник для эмигрантов, Тарзан бросил её и связался с какой-то богатой дамой. Он забрал все деньги, что им обменяли, все ценные вещи, которые разрешили вывезти, даже её обручальное кольцо, которое подарил перед свадьбой.
Марина была в полном отчаянии, хотела вернуться обратно, ходила в наше посольство, но там с ней даже не стали разговаривать. Она умоляла добиться разрешения возвратиться.
Тэза, не переодеваясь после полета, помчалась в ОВИР, прорвалась к какому-то начальнику, показала письмо и стала просить, чтобы Марине разрешили вернуться. Тот объяснил, что это не в его компетенции — надо ехать в Москву. Но если бы это зависело от него, он бы отказал.
Назавтра Тэза уже была в Москве, ходила по разным учреждениям, сидела под кабинетами, молила, угрожала, плакала — ответы были однозначно отрицательными.
Когда она ни с чем вернулась в Одессу, Маня показала ей новое письмо от Марины: оказывается, та беременная, аборт делать поздно, рожать на чужбине не хочет и боится. Что делать, не знает. Наверное, покончит с собой.
Несколько минут сидели молча. Маня, одетая «по-домашнему», и Тэза в еще не снятом плаще. И вдруг Маня высказала ту мысль, которая уже поселилась в Тэзином мозгу, хотя она всячески её гнала.
— Ты не можешь бросить своё родное дитё — Лёша тебе этого не простит. Раз её не пускают обратно — надо нам туда ехать. Это французское лекарство мне таки да помогло. Может, и вправду меня там вылечат и я еще с вами немножко поживу.
Назавтра пришло сразу два вызова: от Марины и от семейства Фишманов.
— Пойду к Лёше, — сказала Тэза и ушла на кладбище.
Она мыла мраморную плиту, выпалывала траву, поливала цветы и говорила, говорила, говорила, взывая к мёртвому мужу. «Лёшенька, ты ведь всё знаешь, всё видишь: я не хочу, я боюсь этого, но меня подталкивают, подталкивают… И новые братья… и мамина болезнь… Но главное — Марина. Ты же понимаешь, что она там пропадёт, одна с ребёнком… Мне очень страшно. Мне страшно и больно, будто меня разрывают пополам… Что мне делать, Лёшенька?.. Что делать?..»
Вернулась вечером с опухшими глазами, но внешне спокойная. В ответ на вопросительный взгляд бабы Мани сообщила:
— Он отпускает.
Они подали заявления, стали собирать документы и готовиться в дорогу.
На следующей неделе Тэза отнесла Жоре очередную передачу и записку, в которой сообщила об их решении. Жора их благословил и просил попробовать через израильское правительство выхлопотать для него амнистию.
В нашем дворе знатоком всех иностранных языков считался мусью Грабовский, поскольку в его лексиконе фигурировали такие импортные словечки, как «гуд бай», «адью», «олл райт» и «пся крев». Баба Маня стала брать у него уроки английского языка. Часами, не снимая очков, зубрила слова и артикли. Вечером хвасталась:
— Я уже выучила одно предложение. Вот послушай. — И гордо изрекла:
— Май нейм из Маня.
А двор между тем гудел и клокотал. Если эмиграция Димы Мамзера, которого не любили, прошла безболезненно для нравственного климата нашего двора, то предстоящий отъезд Тэзы и бабы Мани всколыхнул всех: кто-то сочувствовал, кто-то осуждал, кто-то возмущался. Вот тут-то и возник вдруг повышенный интерес к происхождению каждого. Стали выяснять даже скрытые национальности, кто от кого родился и кем записан. Тема отъезда стала главной темой дворовых посиделок. Произошло расслоение общественности на осуждающих и сочувствующих. Осуждали громко и гневно, утверждая свою верноподданность, сочувствовали тихо, робко, с оговорками, боясь попасть в неблагонадёжные.
Особенно негодовала старуха Гинзбург, бывшая комсомолка тридцатых годов, реабилитированная в пятьдесят третьем. Ныне она была председателем актива пенсионеров и вела напряжённую общественную жизнь.
Узнав о решении Тэзы и бабы Мани, она каждый вечер митинговала под их окнами:
— Ренегаты и перерожденцы!.. Позорите нацию!.. Поцелуйтесь там с моей дочечкой! — И плевала им в окна. Плевала искренне, истово, с усердием. Дочь свою она прокляла за то, что та вышла замуж за немца из ФРГ, и уже третий год не отвечала на ее письма.
ОВИР требовал характеристики.
Свою Тэза получила на работе, а бабе Мане должны были выдать в домоуправлении.
Задёрганный председатель домоуправления, на участке которого трубы лопались, как мыльные пузыри, растерянно почесал затылок:
— А хрен его знает, как эту штуку сочинять: напишешь хорошо — наши не захотят выпустить, напишешь плохо — там не примут.
И перепоручил это общему собранию жильцов.
Собрание было долгим и бурным.
— Вот! — потрясал Мефиль свежей газетой. — Тут как раз про таких написано: предатели и приспособленцы!
— Они же к Марине едут. Она там одна, — заступился Ванечка.
— Сама виновата! — заявила председательствующая Гинзбург. — Попала под влияние сионистов, которые хотят расколоть наш многонациональный блок!
— Они хотя и евреи, но люди хорошие — окурки из окна не выбрасывают, — изрек дворник Харитон. А его огромная добрая жена, вся состоящая из пышных полушарий, даже прослезилась.
— Может, их, по ихней природе, тянет в теплые края, как журавликов.
— Их женщин я не уважаю — ревнивые и скандальные, а мужчины бывают даже очень неплохие, — авторитетно заявила Муська, перезрелая девица с подвижным задом. Каждую ночь она приводила к себе очередного кавалера, и в любовных антрактах, используя постель, как трибуну, призывала узаконить платную любовь.
— Им можно ездить, а другим нельзя, да?! — выкрикнула Галка-дебилка.
— У них все племя такое бродячее.
— За границей любят наших женщин — баба Маня еще сможет выйти замуж, — включилась Виточка и тем самым вызвала огонь на себя.
— А у тебя самой дед был немцем, мне паспортистка сообщила! — снова выкрикнула Галка. — Еще надо проверить, зачем тебя к нам подослали — что-то у тебя лифт часто портится!
Но Виточка не обиделась.
— Что вы, Галочка, какая я немка — я Германию и в глаза не видела. У меня даже ни одного любовника-немца не было!.. Раз я родилась и живу на Украине — я украинка. И вы украинцы, — сообщила она братьям Кастропуло. — Вы ведь тоже здесь родились.
— Половина Одессы ходит в наших пиджаках, — похвастался младший брат.
— Они специально советских людей уродуют, — разоблачил братьев Галкин муж Митя-самогонщик.
— Митя, пить вредно, — предупредил его мусью Грабовский, который снова недавно подшился.
— А некоторые, которые не из русских, — парировал Митя, — потому и заступаются, что сами намылиться не прочь.
Мефиль, который час назад вместе с Митей опробовал его продукцию, рывком расслабил ненавистный галстук и попёр на братьев Кастропуло:
— А вы почему не едете в свою Грецию?.. Шили бы там костюмы для милионёров!
Братья оскорбились. Старший подскочил к обидчику и выкрикнул: