Тезей — страница 79 из 125

Я шел вдоль олив, пока не нашел старого толстого дерева, поближе к морю. Привязал там корову, длинную бычью привязь со скользящей петлей накрепко обмотал вокруг ствола… Потом залез на дерево и укрепил там сеть на двух ветвях — так, что она едва держалась… Теперь оставалось только призвать богов. Я выбрал Аполлона, раз уже критские быки ведут род от его священного стада, и пообещал ему этого, если он поможет мне его одолеть. А потом принялся за дело.

Подарг стоял ко мне задом и махал хвостом: гонял мух. Я лизнул палец, чтоб узнать направление ветра, — надеялся, что запах телки привлечет его, но бриз тянул с моря.

Вышел на прибрежный луг, ступая по шагу; под солнцем глина запеклась бугристой коркой — здесь не разбежишься… Мне не хотелось уходить от дерева слишком далеко; я подобрал пару камней, но они упали с большим недолетом. Пришлось выйти дальше — один со своей короткой тенью среди желтых цветов — и бросать снова… Камень едва не пролетел мимо, но попал, и он оглянулся через плечо. Я помахал рукой, чтобы привлечь его. Если он пойдет, то будет быстр, как боевая колесница… Он мотнул головой и хмуро глянул на меня, будто говоря: «Я отдыхаю. Будь благодарен и не испытывай меня». И отошел подальше.

У меня в ушах звучал плеск волны на пляже, и вместе с ним голос старой Микалы: «Не выпускай Быка из Моря!..» Но ведь его уже выпустили — и я должен его связать; в этом залог моей удачи на всю жизнь!.. Чего же я жду?

Я побежал прямо к нему до половины расстояния. Он наблюдал за мной, роя копытом… Я сунул два пальца в рот и громко просвистел сигнал фанфар, какой играют когда быка выпускают на арену.

Он насторожил уши; потом прочно оперся на передние ноги и опустил голову. Но не бросился. Он говорил так ясно, будто словами: «Ну что ж, плясун! Если ты знаешь игру — почему ты так далеко? Подходи, малыш, подходи… И попляши со мной, возьми быка за рога!»

В нем была мудрость зверей, в которых вселяются боги; я должен был заранее знать, что он втянет меня в Бычью Пляску… Я поднял руку — как на арене в Кносе — и приветствовал его салютом капитана.

Было непривычно не слышать криков с трибун. «Подожди, — думаю, — будет еще непривычнее не иметь команды…» Это меня рассмешило: один на арене не может ничего, если бог не вдохнет в него безумия.

Его копыто скребнуло землю… И он двинулся вперед — быстрый, как я его и помнил.

На арене нет ничего ценнее, чем совет умирающего. Зная, что он бьет вправо, я чуть подался влево, чтоб оказаться напротив, и ухватился за испачканные и покрашенные рога. Мозоли Бычьего Двора сошли с моих пальцев и ладоней, но руки сохранили силу и цепкость. Я взлетел на него — стойка на плече — и почувствовал, что мой вес для него — привычное дело. Мы поняли друг друга, и я знал что он мне рад: он был здесь вдали от дома, в чужой стране, где люди били и собаки кусали его, — его, священного сына Солнца, привыкшего к царскому почтению!.. Вес, касание, хватка плясуна — всё это было родное, оно утешало его и помогало ему прийти в себя.

Только Бычьей Пляской мог я завлечь его туда, куда мне было нужно, потому я сам стал своей командой. Это было самое последнее и самое лучшее выступление Тезея-афинянина, капитана Журавлей; в Марафоне я работал один перед богами и мертвыми.

Когда я спрыгивал с быка, некому было подстраховать меня или отвлечь его. Но он был так же непривычен к этому, как и я, и соображал медленнее это меня и спасало. Я уклонялся, когда он поворачивался ко мне, обходил его, чтобы встретить, и прыгал снова и снова, всё время двигаясь к своему дереву. Ладони уже были сбиты в кровь, руки начали дрожать от усталости… Я снова собрался для прыжка и думал: «На этот раз он почувствует мою дрожь, на следующий — убьет»… Но он глядел мимо меня и нюхал воздух, — а потом побежал к дереву. Телка нежно замычала и подняла свой желтый хвост.

Всё тело болело как одна сплошная рана, и я не двигался, стараясь отдышаться, пока не увидел, что он забыл обо мне. Тогда я подкрался к нему, закинул петлю на его заднюю ногу и забрался на дерево.

Поначалу он не почувствовал пут — ему было не до того, — потом стал дергать и рвать, так что дерево затряслось. Ствол был в два обхвата и простоял не меньше сотни лет, но я думал — он его выворотит; мне пришлось цепляться как мартышке, чтобы не свалиться вместе с сучьями и птичьими гнездами.

Однако веревка держалась, и в конце концов он устал. Его и раньше ловили на пастбищах Крита, и больших огорчений это не приносило… Он успокоился, и я набросил на него сеть.

Теперь я был уже не один. Будто поле было засеяно людьми и теперь проросло. Вокруг собралась толпа, — наверно, они подкрались, пока я был на дереве, — кромки сети не хватало для всех желающих ухватиться. Я спустился вниз, показал им, как поймать в сеть его ноги, чтобы, потянув, можно было свалить его… Они могли бы убить его ножами и копьями, вымещая свой страх, как делают низкие люди; и я был рад сказать им, что он обещан Аполлону, — он не заслужил такой подлой смерти.

Я приказал им ждать и пошел один, захватив телку. Надо было отдать долг. Старушка была такая хрупкая — я не хотел, чтобы она узнала, кто я, от кого-то другого. Потому подошел сам, постучал… Ответа не было. Я вошел она лежала возле окна; поднял ее — весу в ней было что в мертвой птичке. Она растратила свое последнее дыхание, заботясь обо мне, следя за моей борьбой; надеюсь — успела увидеть и победу…

Там, где был ее домик, я построил ей гробницу и приношу ей жертвы каждый год. Служанка, которую я обещал ей, поседела, ухаживая за ее могилой… Жители Марафона тоже приносят ей жертвы. Они верят, что она делает их скот плодовитым, так что ее не забудут и после моей смерти.

И девушки лежат неподалеку. Я приказал насыпать им курган, как воинам, и похоронил их вместе. Родня ворчала — пока я не вышел из себя и не сказал им, что о них думаю!.. После этого они притихли.

А тогда я вернулся к быку. Люди всё еще смертельно боялись его, и я сказал, что останусь с ним, пока его не отдадут Аполлону. Его крепко обвязали с обеих сторон, я сел ему на шею верхом и погнал его в Афины. Он не возражал против криков и цветов из толпы — привык к этому на Крите… Так он и шел не противясь к богу, которому принадлежал, и до последнего мига надеялся на возврат Бычьего поля и добрых старых дней. Это я знал, что они никогда не вернутся.

Но когда он выдохнул в небеса свою сильную душу и я услышал пеан — моя душа вознеслась на орлиных крыльях: я встретил и победил злой рок своей судьбы. Я был — воистину — Царь.

4

Горы еще не успели умыться летними ливнями, когда мы разгромили Крит.

Я вел туда два боевых флота; второй пришел из Трезены, от царя Питфея. Он был слишком стар, чтобы идти самому, но прислал отряд своих сыновей и внуков; это были стоящие парни, свою долю добычи они вполне заслужили. Прожив на Крите год пленником Лабиринта, я знал страну не лучше остальных; но я знал тамошних крепостных, — коренных жителей этой земли, — и они знали меня. Они верили, что я дам им больше справедливости, чем их полугреческие хозяева, и помогали мне чем могли. И если кто попадет на Крит — даже сейчас он там услышит, что я их не обманул.

Перед полуразрушенным и кое-как залатанным Лабиринтом, сохранившим черные следы пожара, еще стоял портал Бычьего Двора с малиновыми колоннами и громадным красным атакующим быком на стене. Здесь мы выиграли решающую битву за Кносскую равнину. Люди в восточных горах дики, как лисы, — им нужна свобода, а не власть… Минос почти не тревожил их, я — тоже. Но тот Крит, что был владыкой морей и островов, — он был в моих руках и достался мне без большой крови. За тысячу лет владычества Лабиринта они привыкли к сильной власти, им нужен был хозяин; распад страны на мелкие владения казался им возвратом к хаосу… Это был урок для меня: позор мне, если не сделаю свою страну такой же цивилизованной, как та, которую покорил.

Даже самого Девкалиона я не тронул, когда он попросил пощады. Я был прав: он оказался куклой, которая могла плясать и под мою дудку. Не гордый, лишь тщеславный, готовый быть вассальным царем и обязательным союзником — за видимость власти у себя во Дворце… Жена его была такой же изнеженной и ленивой; иная могла быть опасна на Крите, но она — нет. Потому, когда я узнал, что они воспитывают Федру, — решил, что нет нужды забирать ее от них. Я хотел повидать ее перед отплытием, но все время было слишком много дел, и уже в гавани, когда мы выходили, я купил у нубийца клетку с яркими птичками из Африки и послал ей в подарок.

По дороге домой я зашел в Трезену, вместе с дядьями и двоюродными братьями, чтобы приветствовать своего деда — впервые с тех пор, как покинул его дом. Он ждал меня у причала — высокий сутулый старый воин, в парадном облачении… В последний раз я видел его таким, когда мы встречали царя Пилосского. Он тогда прогнал меня домой — пока мы ждали гостя причесаться… Это было четыре года назад, мне было пятнадцать тогда…

Юноши выпрягли коней и покатили колесницу вверх, через Орлиные Ворота. Звучали пеаны, сыпались мирты и лепестки роз… На ступенях Дворца, стоя, ждала моя мать. Когда мы расставались, она пришла прямо от алтаря Матери, где спрашивала знамений обо мне; оборки ее платья звенели тогда золотом, а волосы под диадемой хранили запах фимиама… Теперь в ее прическе были фиалки и ленты, а юбки были вышиты цветами; она держала в руках гирлянду, чтоб увенчать меня… Она была ослепительно красива, но когда я подошел вплотную, чтобы поцеловать ее, увидел, что постарела. После пира в Зале дед повел меня в свои покои наверху. Табурет, на котором я сидел прежде у его ног, исчез; вместо него стояло кресло, которое он берег для царей.

— Ну, Тезей, — сказал он, — Великий Царь Аттики, Великий Царь Крита… Что дальше?

— Великий Царь Крита, дедушка, и Царь Афинский. Великий Царь Аттики это пока только слова. Этого еще надо добиться.

— Аттика — это такая упряжка, на которую трудно надеть общее ярмо. Очень уж разные все, только грубость у них одинакова. Сейчас они платят тебе подати и воюют с твоими врагами — это уже много, в Аттике.