The Splendid Thirties — страница 3 из 5

Впрочем, я далеко не всегда был “горюшком”, как говорил отец. Иногда выдавались дни, полные такого покоя и такой гармонии, что от счастья мои периферические нервы подрагивали под кожей, как у зверя. Потому что мне очень хотелось, чтобы все было иначе. Но когда человек стремится к добру, его слишком часто подстерегает зло, о чем отец читал нам вслух в Библии. На самом деле, я бросался из одной крайности в другую. Я был чертенком, который своим мстительным эгоизмом отравлял атмосферу в семье. Или я был ангелом. И тогда я, придя из школы, во всем помогал маме. Я подметал тротуар перед домом и собирал граблями листья в саду. А после какого-нибудь праздника или дня рождения, прошедшего без намека на ссору, я бывал так счастлив, что, целуя родителей перед сном, крепко обнимал их и говорил: “Какой это был чудесный день!” Потом останавливался за дверью послушать, что они обо мне скажут. И однажды услышал, как отец говорил моей тете: “Ян — трудный ребенок. Но он и благодарный ребенок”. И тогда я решил, что я не безнадежен, что все еще будет хорошо.

После очередного испорченного воскресенья брат говорил мне вечером, уже лежа в кровати: “Ты ни честный парень ни”. Эта фраза навевает мне воспоминания о другой трагикомедии детских лет. Когда мы с родителями совершали воскресную послеобеденную прогулку по аллеям нашего городишки, отец нередко останавливался у какого-нибудь из многочисленных пустующих домов и, обведя его широким жестом от фундамента до конька крыши, произносил: “Посмотрите, вот настоящий, старый добрый особняк” или “Мощный домина, а сколько в нем места!” Затем он перечислял множество возможностей, которые открылись бы перед нами, будь мы владельцами такого большого дома. Потому что хотя он жил исключительно ради того нерукотворного дома на небесах, где обителей, много, и хотя здесь на земле наш дом был лишь временным пристанищем, по мере роста семьи дело дошло до того, что отец уже не знал, где нас разместить. Все упиралось в финансовые трудности, и во время одной прогулки отец завел разговор об эмиграции. Сначала в шутку, но вскоре дело дошло до изучения атласов. И еще через некоторое время стало ясно, что земля обетованная — это Южная Африка; он стал приносить домой книги об этой стране и наводить справки в различных инстанциях. По вечерам при свете торшера он по слогам читал вслух тесты на языке африкаанс. Мы все умирали со смеху[5]. За столом мы коверкали свои голландские фразы на манер африкаанса, мы говорили: “Он ни хочет есть ни” или “Если ты ни будешь есть ни, ты ни умрешь ни”. И весь дом распевал песни об англо-бурской войне, иногда пение слышалось разом отовсюду, от чердака до сада:

Трансвальским бурам ура, ура!

Они победили — ура, ура!

Им славу петь пора-пора!

Союзу Трансваля ура, ура!

Когда план переезда принял уже настолько отчетливые очертания, что нам разрешили разговаривать о нем с чужими, я сразу же рассказал обо всем в школе. Попугай[6] посмотрел на меня сначала с удивлением и недоверием, но, когда я сказал, что нас предупредили насчет летающих рыб, которые, возможно, будут неожиданно приземляться на палубу нашего корабля по пути в Южную Африку, он мне поверил. И все одноклассники повернули головы в мою сторону и стали на меня смотреть, ведь я скоро поплыву в такую даль. На перемене я рассказал ребятам, что Луи Весселс[7], возможно, еще жив и что я скоро пожму ему руку. Слово “кафр” приобрело для меня особое значение[8]. Но всем мечтам о диких зверях, прериях и девственных лесах разом пришел конец, потому что отец не смог наскрести денег на дорогу. Он ходил мрачный туда-сюда по дому, словно по слишком тесной клетке, а когда я видел его в саду, погруженного в мысли, точно придумывающего, как бы все-таки добраться до цели, мне представлялось, что с него станется взять и построить своими руками ковчег. Впрочем, чтобы этот ковчег поплыл, потребовался бы всемирный потоп, а ведь Господь Всеблагий дал слово в следующий раз истребить землю не водой, а огнем[9]. В школе я теперь помалкивал, но одноклассники, заметив, что я долго не уезжаю, стали меня дразнить: “Это он боится летающих рыб” или “Далеко же тебе придется тянуться, чтобы пожать руку Луи Весселсу”. Когда Попугай спросил меня перед всем классом, в чем дело, я ответил, что переезд пока откладывается, и многие ребята захихикали. А Попугай сказал с насмешкой в голосе: “Значит, ты еще не завтра станешь исследователем Кристиана Девета”[10]. А я про себя подумал: “Этого никогда ни будет ни”. Но мне от этого ничуть не стало смешно.


Потом отец разработал другой план. Южная Америка, Чили. “Великолепная страна, — говорил он. — И так мало населена. Для большой семьи там гигантские перспективы”. И снова в доме появились атласы и книги с фотографиями. Отец с моим старшим братом просиживали за ними целые вечера. Они ориентировались там уже лучше, чем в провинции Северная Голландия. Но в школе я ничего не рассказывал. И правильно делал: переезд в Чили тоже не состоялся.

Вскоре после этого, летом 1938 года, я закончил в школе первую ступень. Дальше я хотел пойти учиться в HBS[11], потому что хотел стать биологом, как мой дядя. Но Попугай сказал моим родителям, что меня лучше отправить в MULO[12], где можно учиться, не напрягая мозг, и где я буду на своем месте. Сейчас, глядя на мой последний табель, я удивляюсь такой рекомендации, потому что, судя по оценкам, я хоть и не блистал, но несомненно был твердым середняком.

Вплоть до самых вступительных экзаменов в среднюю школу я пытался обработать маму окольными путями. Садился с каким-нибудь животным на руках в саду около крыльца, на котором мама, по локоть в пене, стирала на цинковой стиральной доске простыни, и говорил жалобным голосом, якобы себе под нос, но достаточно громко, чтобы ей было слышно: “Я уже никогда не смогу учиться так, чтобы все о тебе узнать, милый зверек”. Но мамин стандартный ответ был такой: перед тобой открыт весь мир, кто хочет, тот найдет свой путь. “Ты можешь заняться чем угодно, — говорила мама, — потому что MULO означает ‘более расширенное образование’”. А старшая сестра уточняла: “Да, но это означает ‘более расширенное низшее образование’”. — “Не суйся не в свое дело”, — сердилась мама. Уходя прочь, сестра-вредина продолжала ворчать: “Все равно это низшее образование. Просто чуть-чуть расширенное ”.

И вот после летних каникул я стал ходить по улице Рейнсбургервех в свою школу MULO, находившуюся в Ноордэйнде. Час ходьбы. Уже в первый же день мне было поручено купить после школы на обратном пути в магазине С. Жамина[13] десять буханок хлеба, потому что там он стоил на один цент дешевле, чем у нас. Две упаковки по пять буханок в светло-сиреневой бумаге, перевязанные веревкой, которая так врезалась в пальцы, что я боялся, как бы упаковки с хлебом не упали на дорогу, отрезав пальцы до конца. А когда я ставил свою ношу на землю, чтобы отдохнуть, приходилось внимательно смотреть, куда я их ставлю, — не в собачье ли дерьмо и не в зеленоватый ли плевок, ведь упаковка была ненадежная. Потом я таскал домой этот хлеб через день, для чего всегда носил в кармане два носовых платка, хотя не был простужен. Конечно, я мог бы пользоваться в этих целях и рукавами пальто, достаточно длинными, чтобы закрыть ладони. Но на сукне наверняка остались бы следы, особенно заметные из-за того, что сестра сшила мне пальто, перелицевав старое. Ведь изнанка было более ворсистой, чем лицевая сторона. Сестра всегда внимательно следила, как я ношу это пальто. Вешаю ли я его в передней на плечики, ведь оно было слишком тяжелым, чтобы висеть просто на петельке, и не вытираю ли я нос рукавом. Ибо она очень гордилась этим пальто, считая, что сумела, как она сказала при последней примерке, придать неподатливой ткани фасон и форму. Но я считал, что это не пальто, а кошмар. Для осени оно было слишком теплым, меня не покидало ощущение, что я подобен сотруднику похоронного бюро, который всегда должен выглядеть церемонно, в то время как другие могут снять свой легкий плащ и повесить на руку. Рукава пальто были почти той же длины, что и у полицейской формы, которую однажды взяли мне напрокат для участия в шествии, зато в груди оно мне так жало, что с застегнутыми пуговицами я не мог дышать. Если же я носил его расстегнутым, — как обычно и делал из-за жары и чтобы не было видно, что книзу оно по-идиотски расширяется, — то оно казалось еще более тяжелым. Как будто в торчащие вперед полы под подкладку насыпан песок. Жаловаться дома не имело смысла. Мама говорила: “Это все только внешнее”. Или пела песенку:

Одетый убого

Бедняк милей

Господу Богу

Чем бо-о-огатей…

Но однажды, когда я шел домой в расстегнутом пальто, согнувшись под тяжестью двух упаковок хлеба в обмотанных носовыми платками руках, кто-то произнес у меня за спиной: “Ну и странный субъект!” — и это переполнило чашу. В парке, на скамейке у пруда, я снял свое пальто. Но прежде чем его выкинуть, сообразил, что его наверняка кто-нибудь найдет и даст объявление в газету: “НАЙДЕНО зимнее пальто из грубого сукна (домашний пошив)”. И тогда родителям придется еще и выплатить вознаграждение, чтобы получить обратно этот чудовищный предмет одежды. Поэтому я оторвал клочок бумаги от хлебной упаковки и написал: “Старьевщик, заберите это пальто. В нем завелась моль и прочая дрянь. Если оно вам не нравится, выбросите его в лесу. Госпожа Бёйс”. (Так звали одну нашу клиентку: оказывается, очень трудно взять и на ровном месте придумать фамилию. Первое время боялся, что кто-нибудь все же принесет ей пальто, даже без адреса. А потом, доставив госпоже Бёйс покупки и стоя у открытой двери в ожидании корзины, я всякий раз со страхом смотрел на вешалку.) Записку я вставил в петлю от пуговицы и бросил пальто в заросли остролиста за трансформаторной будкой. Дома сказал, что во время большой перемены играл в футбол и повесил его на ограду, а к четырем часам, когда уходил домой, оно пропало. Отец сказал, что я надоел ему хуже горькой редьки. Наказание: неделю ложиться спать без ужина. Но от пальто я все же избавился. Сестра была в бешенстве. Сказала, что я наверняка нарочно выкинул его. “Ты у меня еще получишь”, — сказала она. То, что при этих словах она взглянула на ножную машинку Зингер, было, наверное, случайностью, но я это воспринял как дополнительное подтверждение угрозы, звучавшей в ее словах. В середине войны она нашла случай реализовать свою угрозу, я работал тогда в бюро по выдаче продовольственных карточек и должен был ходить на работу в приличном виде. Из коричневой материи с ворсом, такой толстой, что на ней вообще не образовывалось складок — только морщины, как на патоке, — сестра сшила мне куртку: нечто среднее между подрезанной монашеской рясой и нарядом средневекового оруженосца. Но пока я, слава Богу, ходил в школу налегке. Поначалу это даже сказалось на моей успеваемости, но вообще-то я к тому времени уже скатился в пропасть из-за ощущения полной безнадежности, внушенного мне тяжеленным пальто, и мыслью о том, что жизнь моя испорчена, ибо я никогда не смогу изучать биологию. Оценки в табеле перед рождественскими каникулами были настолько плохими, что родители решили забрать меня из школы и поручить мне работу в магазине. И это было хорошо для всех, потому что отец теперь дни напролет занимался скупкой золотого лома. А я стал обходить наших немногих клиентов по домам и собирать заказы. Списки заказов были безрадостными: