Среди сенаторов прошло движение.
– Катон, – продолжал оратор, – начал свою службу при Фабии Максиме и сблизился с этим знаменитым человеком, взяв его жизненные правила себе за образец. Потом он стал квестором при Сципионе Африканском, а вернувшись в Рим, вошел в сенат. Затем он исполнял должности претора, консула и цензора. Воюя в Испании, он разрушил там больше вражеских городов, чем провел дней, а был он там год. Нужно ли вспоминать о цензуре, обессмертившей его имя! Какое рвение проявил он в борьбе с роскошью и в защите государственных интересов! За свою долгую жизнь Катон произнес более трехсот речей, полных остроумия и блеска. Вы знаете, что каждую из речей он начинал обращением к богам, и потому мы запомним его как человека богобоязненного, верного отеческой религии и враждебного всяким новшествам. Преданный супруг, справедливый господин – таким он был дома, для близких и слуг. А что мне сказать об ученых трудах усопшего по истории, агрономии, военному делу?! У нас в Риме нечего узнать, нечему научиться, чего бы он не знал и не записал в своих сочинениях.
После окончания речи сенаторы помоложе взвалили гроб на плечи, и похоронная процессия двинулась к городским воротам.
За воротами, поодаль от дороги, с обеих сторон украшенной погребальными сооружениями, был уже подготовлен костер из сложенных накрест еловых ветвей. На него положили тело. Сын Катона от второго брака, отвернув голову, поднес к ветвям факел. Костер задымил, и вскоре пламя скрыло то, что осталось от Катона.
И вот уже сенаторы расходятся по домам, предоставив родственникам честь собирать в пепле полуобгоревшие кости для погребальной урны.
Два старика, Сульпиций Гал и Элий Пет, возвращались вместе.
– Мой друг, – сказал Сульниций, – ты честно выполнил свой долг, сказав о покойнике, как положено обычаем, одно хорошее. Но, слушая твою речь, я не узнавал Катона и мысленно произносил другую речь. Я сказал себе: «Да, с Катоном ушла целая эпоха. Это был последний из римлян, сражавшихся с Ганнибалом. С его именем связаны события полувека. Но в войне с Ганнибалом он прославился не столько криком, о котором ты так красочно говорил, сколько враждой с великим Сципионом. С патрицианской щедростью Сципион осыпал своих смелых воинов подарками, чем вызвал ярость скаредного Катона. Катон осмелился публично порицать своего начальника за то, что он нарушает старинную простоту и умеренность. Сципион ответил на это: «Напрягая все силы для завершения войны, я не нуждаюсь в бережливом квесторе и буду отчитываться отечеству не в деньгах, а в делах». После этого Катон засыпал сенат жалобами, обвиняя Сципиона в таких страшных грехах, как появление в греческой одежде и обуви, в занятиях гимнастическими упражнениями, в чтении греческих книг. Сенат едва не отнял у Сципиона командование войском. Победив Ганнибала, Сципион одолел и Катона. Но тот не сдавался и, упрочив свое влияние в сенате и народном собрании, в конце концов добился того, что Сципион покинул Рим. Ты вспомнил о цензуре Катона. Она действительно останется в памяти своей бессмысленной строгостью и злоупотреблением властью. Одного сенатора он исключил за безобидную шутку…»
– Да, да, – перебил Элий. – Он обратился к нему с вопросом: «Скажи, Авл, по совести и по душе, есть ли у тебя жена?». «По совести говоря, есть, но она мне не по душе», – ответил вопрошаемый.
– А как грубо и оскорбительно проводил он ревизию всадников! – продолжал Сульпиций. – Как он насмехался над одним толстяком, сказав, что не может быть полезен государству тот, у кого все от ног до головы – сплошное пузо. Вообще это был человек грубый и невежественный, хотя и не лишенный способностей. Дома он был отвратительным тираном для жены и сыновей и палачом для своих рабов. Вот и все, что сказал бы я о Катоне, будь принято говорить о мертвых правду.
– Ты забыл коня Катона, – проговорил Элий.
– Какого коня? – удивился Сульпиций.
– Того, которого он оставил в Испании перед посадкой на корабль. Животное служило ему верой и правдой, а он его бросил. Свое предательство Катон объяснил тем, что экономит государственные деньги на перевозках. Словно бы, радея об экономии, он не мог заплатить из своих средств. А какой отвратительный совет он дает сельскому хозяину о состарившемся рабе: «Продай его вместе с прочим хламом». А ведь человеческий закон справедливости предписывает доставлять пропитание не только слугам, из которых выжаты соки, но и обессилевшим от работы коням.
– Верно, мой друг, – вставил Сульпиций. – В отношении к животному сказывается человеческая натура. Но не будем больше о Катоне, да будут к нему милостивы подземные боги, если он к ним допущен.
Элий удивленно вскинул голову.
– Я имею в виду эпиграмму, которую слышал еще вчера, – пояснил Сульпиций. – «Доступ в Аид преградила Катону сама Персефона. Был он отчаянно злым, синеглазым и рыжим»[83]. Да, но мы вновь вернулись к рыжему. Оставим его.
Дело о трех козах
Основанный на реальном происшествии рассказ характеризует упадок римского красноречия в эпоху империи.
Вилик вбежал в атрий и с воплем бухнулся в ноги господину:
– Не уберег!
Ветурий с неудовольствием обратил к управляющему одутловатое лицо с низким лбом и подслеповатыми глазками.
– Что там еще стряслось?
– Увели! Вчера их весь день искал. А сегодня поутру вижу – их по дороге гонят. Я сразу же к Давну.
– Постой! Говори толком, какой Дави, кого увели?
– Давн, земляк мой, вилик у Домиция. А козочки-то были – одно заглядение!
– Да как он, негодяй, посмел моих коз взять?
– Не Давн, а господин его, Домиций. Приглянулись ему козы. От Давна я узнал. Шерсть – чистое золото. Послал своих рабов – те и взяли. Будто бы за то, что обглодали черешневое дерево. Так же и в прошлом году он пастуха твоего так отделал, что неделю ходить не мог. Руки у этого Домиция длинные, а глаза завидущие.
Ветурий вскочил и взволнованно забегал по атрию.
– Не потерплю! Сечет моих рабов, угоняет коз. Он так и меня из виллы выгонит, если я на него управы не найду! Вели запрягать!
Через два дня коляска, запряженная мулами, остановилась на Эсквилине[84], у особняка Постума, известного в те годы судебного оратора и знатока римских законов.
Пройти в дом оказалось делом не простым. Чернокожий привратник, наряженный так, что его можно было принять за африканского царька, упрямо твердил: «Пускать не велено!» Так бы и пришлось вернуться, если бы случайный прохожий не посоветовал: «Посеребри ему лапу!» Сестерций оказался ключом, открывшим массивные двери дома.
Засаженная кустарником дорожка привела посетителя в обширный зал, поражавший своими размерами. Здесь мог поместиться целый сельский дом со всеми его обитателями. Но более всего Ветурия удивили лавровые венки, висевшие на стенах. От нечего делать он стал их пересчитывать. На цифре «сорок шесть» он был остановлен молодым человеком со свитком в руках. Широким жестом юноша приветствовал незнакомца.
– Здравствуй!
– Мне бы Постума, – пробормотал Ветурий, топчась на месте. – Я из Нуцерии. Земли там у меня, от родителя унаследованные. Да будут к нему милостивы Маны!
– Патрон отдыхает, – оборвал его юноша, как потом выяснилось, секретарь. – Всю ночь он готовил речь к завтрашнему выступлению. Сто семьдесят восьмой процесс в его практике. Эти венки, не угодно ли заметить, трофеи его судебных побед. Вряд ли в Риме найдется более красноречивый оратор, чем мой патрон. Взгляни, сколько желающих.
Юноша потряс свитком перед самым носом Ветурия.
– Я из Нуцерии, – повторил Ветурий, доставая кошелек. – У меня срочное дело.
Вход в таблин обошелся Ветурию в пять сестерциев. Это было недорого, если юноша не преувеличивал, что встречи с Постумом домогались тридцать человек.
Первыми посетителя таблина встретили статуи. Они выстроились вдоль стены – Эсхин, Демосфен, Цицерон и множество других ораторов в характерных для каждого позах. Имен их Ветурий не знал или знал, но забыл. «Мало ли какую ерунду вбивают нам в головы, когда мы молоды, – подумал Ветурий. – Но во сколько обошлась Постуму каждая из тех фигур. Мрамор ныне в цене».
– Ты ко мне? – послышалось за спиной.
Септимий обернулся. Перед ним стоял тощий человек в белоснежной тоге, струящейся ровными складками. Если бы не быстрый взгляд глубоко запавших глаз, его можно было бы принять за одну из статуй, ожившую и отделившуюся от мраморных собратьев: гордый поворот головы, руки, картинно скрещенные на груди.
– Что же ты молчишь? – спросил Постум, не меняя позы.
– Сосед у меня, Домиций, – начал Ветурий издалека. – По эту сторону дороги мои угодья, по ту сторону – его. До смерти родителя, – да будут к нему милостивы маны, – я жил в Амитерне. Там люди спокойные, уважительные. А в Нуцерии – сплошь разбойники. Схватил Домиций моего вилика и высек…
– Короче! Переходи к делу.
– Да о деле я говорю. В том году пастуха высек, а в этом трех коз увел. Думает, что если его зять сенатором, то ему все позволено. Судиться я с ним хочу. Пусть вернет коз!
– Я готов тебя поддержать. – Постум слегка наклонил голову. – Пройди к секретарю! Будь здоров!
Юноша встретил Ветурия, как старого знакомого.
– Вот видишь, как быстро решилось твое дело.
– Еще не решилось, – возразил было Ветурий.
– Патрон согласился вести твое дело, – объяснил юноша. – В этом гарантия успеха. Сейчас ты внесешь пятьсот денариев…
– Пятьсот! – воскликнул Ветурий. – Да за эти деньги можно стадо коз купить!
– Дело не в козах, – терпеливо пояснил секретарь, – а в нанесенном тебе оскорблении. Я слышал твой разговор с патроном. Ответчик – влиятельное лицо. Потребуется немало усилий, я бы сказал подлинного искусства, чтобы изобличить козни и доказать вину. Кстати, у тебя есть свидетели?
– Коз моих вся округа знает! – торопливо проговорил Ветурий. – Любой раб их покажет. Они у меня приметные. Я их в Апулии покупал.