Тиберий Гракх — страница 28 из 30

– Не было в течение ряда лет, – говорил он, настраивая свой голос на тревожные лады, – ни одного преступления, которого не совершил ты, ни одной гнусности, учиненной без твоего участия. Ты один безнаказанно и беспрепятственно убивал многих граждан, притеснял и разорял наших союзников. Ты не только пренебрегал законами и правосудием, ты их уничтожал и попирал! Это не я говорю, Катилина! Это словно говорит своим молчанием наша общая мать, наша отчизна, ненавидящая и боящаяся тебя!

– Мели, мели, арпинская мельница, – хмыкнул Катилина, подталкивая локтем соседа. – Где же были судьи, когда я – подумать только! – один совершал столько преступлений!

Цицерон на мгновение остановился, словно бы расслышал реплику своего противника, поднес палец ко лбу и, сделав шаг назад, как для разбега, обрушил поток вопросов:

– Что ты делал, Катилина, прошлой и позапрошлой ночью в обществе таких же негодяев, как ты? Ответь, с каким поручением ты тайно направил Гая Манлия в Фезулы? Септия Камерта в Пиценскую область, а Гая Юлия, если я не запамятовал, в Апулию? Кого они должны по твоему поручению поднять против нашего несчастного города?

В курии воцарилось напряженное молчание. Это были уже не общие рассуждения о низости и благородстве, о справедливости суровых законов предков и распущенности современных нравов…

На лбу Катилины выступила испарина. Он лихорадочно соображал, откуда консулу могло стать известным в таких подробностях то, что произошло сегодня ночью, когда он наконец перешел от слов к делу. Кто выдал? Что еще известно?

В тишине, как ядра, падали слова Цицерона, которого уже никто не решался перебить:

– О времена! О нравы! Сенат все понимает, консул видит, а этот человек все еще жив! Да разве только жив? Нет! Он даже приходит в сенат, чтобы принять участие в обсуждении государственных дел, между тем как изо дня в день готовит изнутри гибель государства, замышляет резню, убийства, пожары! Скажи, Катилина, разве не распределил ты этой ночью между своими сообщниками кварталы Рима, предназначенные для поджога? Разве не назначил резню лучших, благороднейших людей?

Цицерон обвел глазами курию. Внимание, с которым начали его слушать, показало, что он не ошибся в расчетах. Три имени сделали его речь столь же весомой, как те тридцать тысяч динариев, вместе с которыми растворилась в ночной темноте Фульвия.

– О бессмертные боги! – воскликнул он, запрокидывая голову. – В какой стране мы живем? Где мы с вами находимся? Что за государство у нас? Здесь, здесь, среди нас, отцы-сенаторы, в этом священнейшем собрании, равного которому нет в мире, находятся люди, помышляющие о нашей всеобщей гибели, об уничтожении этого города, нет, даже не города, а всего мира! На уничтожение и гибель, – продолжал оратор, вновь поворачиваясь к Каталине, – обрекаешь ты и храмы бессмертных богов, и городские дома, всех граждан, всю Италию!

Катилина повернул голову, чтобы найти поддержку в сочувственном взгляде. Но скамья рядом с ним была пуста. Он сидел теперь один, и никто из тех, кто еще вчера клялся в вечной преданности и готовности разделить с ним опасности до конца, даже не смотрел в его сторону.

– Предали… Все предали, – шептал он одними губами.

Слова Цицерона, звучавшие все громче и громче, били наотмашь. Он уже почти не воспринимал смысла. В голове стучало, словно удары молота: «Пре-дали, пре-дали, пре-да-те-ли…» И вдруг пронзила мысль: «Бежать из этого города предателей! На север! В Этрурию! Испытанные легионеры не предадут…»

И, словно вторя его мыслям, опережая их, грянуло с консульского возвышения:

– Чего же ты ждешь еще, Катилина, когда даже ночь не может скрыть в своем мраке сборища твоих соучастников, даже частный дом удержать в своих стенах их голосов? Когда все прорывается наружу, становясь явным? И что может тебя еще радовать в этом городе, где, кроме самых отъявленных негодяев, нет никого, кто бы не чувствовал к тебе ненависти и отвращения? Что же ты молчишь? Почему не спешишь покинуть Рим вместе с наглой шайкой преступников? Оглянись – посмотри на лица честных людей, чье собрание ты оскверняешь своим присутствием. Разве ты не слышишь, как кричат они своим молчанием: «Покинь наш город, нечестивец! Освободи, чудовище, от себя порядочных граждан!»

Цицерон тяжело опустился в курульное кресло. Он даже не заметил, как исчез из курии Катилина. Давали себя знать напряжение последних дней и бессонница. Ораторы поднимались со своих мест один за другим. Они, как попугаи, следовали за его версией, повторяя те же слова: «поджог», «резня». Катилина исчез. Остался миф, созданный его, Цицерона, воображением. И он был самому создателю уже неинтересен. А выступит ли Катон? Займет ли он позу своего прославленного предка цензория, всегда шедшего против течения?

Но вот в курии взметнулась рука Катона и послышался его голос. Цицерон мгновенно повернул голову к левому углу курии, где совсем недавно гаруспик повторял формулу, давно уже навязшую в зубах. Теперь там за одной из колонн примостился Тирон. Цицерон встретился с ним взглядом, и теперь он уже спокоен. Тирон запишет речь Катона слово в слово значками, изобретенными им, Марком Туллием Цицероном, консулом шестьсот девяносто первого года от основания Рима. «Интересно, будут ли знать через тысячу лет обо мне как о консуле, одолевшем Каталину, или имя мое станет рядом с именами изобретателей древних письмен Кадмом и Паламедом?» – думал Цицерон, и сердце его переполнялось гордостью.

Куры не клюют

На заре попутный ветер сменился встречным. Море стало белым от пенных гребней волн. Тревожно звенели туго натянутые канаты. Выйдя на палубу, Публий Клавдий Пульхр[88] схватился за мачту и, балансируя, прошел к носу, где уже стояли его легаты. С нетерпением он вглядывался в очертания берега, разыскивая мыс с раздвоенной вершиной. Как было ему известно, он ограждал с севера гавань Дрепан[89], где находился большой карфагенский флот. «Пуны, наверное, сейчас спокойно дрыхнут, не ожидая моего появления, – думал консул. – Могут ли они ожидать, что после потерь под Лилибеем[90] я решусь помериться с ними силами? Сейчас самое главное – подойти так, чтобы в бой вступили сразу все корабли. А тут еще этот ветер, который может нарушить строй…»

Кто-то коснулся его плеча.

– Авгур просит разрешения вынести кур, – сказал один из легатов.

Консул недовольно поморщился:

– Пусть выносит!

Командуя легионами в качестве претора, Клавдий Пульхр спокойно воспринимал присутствие авгура с его клеткой. Да и сам он подчас вглядывался в небо в надежде, что в нужном направлении пролетит орел или ястреб и можно будет подбодрить воинов словами: «Боги сулят нам победу!» Но на корабле куры его раздражали. Помещение авгура находилось рядом с его каютой. У него была привычка читать ночью при светильнике, когда же он к утру засыпал, его будил петух, горластый, как глашатай. Ему казалось, что мерзкая птица чувствует себя на его корабле начальником и не считается с тем, которому вручена судьба Рима.

Но вот и авгур со своей клеткой. Он поставил ее у ног консула и присел перед нею на корточки. Клавдию сразу бросился в глаза петух. Рыжий, с крючковатым клювом, он живо напомнил консулу одного из пунов, который со стены Лилибея выкрикивал ругательства на своем гортанном языке и грозил Клавдию кулаком.

Авгур открыл дверь клетки и бросил корм. Куры испуганно прижались к медным прутьям, петух же выступил вперед и дерзко прокукарекал. Авгур произнес нежным голосом: «Цып! Цып!» Петух же обратился к нему задом и выпустил струю помета.

– Не клюют! – проговорил авгур обреченно.

– Должно быть, нажрались, – заметил консул.

– Не клюют, – повторил авгур более решительно, – сегодня сражаться нельзя.

Консул сжал кулаки.

– Ты хочешь сказать, чтобы я вернулся не солоно хлебавши из-за твоих кур?

– Я ничего не хочу сказать, – проговорил авгур. – Мое дело принести кур и дать им корм. А если куры не клюют, то не я, а боги против сражения.

– Им не хочется есть! – воскликнул рассвирепевший консул. – Так пусть попьют!

С этими словами он ударил ногой по клетке, и она полетела в море. Все находившиеся в то время на палубе бросились к борту. Но клетка уже исчезла в волнах, лишь петуху каким-то чудом удалось выскочить из открывшейся дверцы и он, взлетая над поверхностью волн, хлопал крыльями.


Консул ошибался, полагая, что карфагеняне в Дрепане спят. Дозорные на носу с раздвоенной вершиной сразу заметили приближение римского флота и разожгли костер, который не был виден с моря, но сразу же был замечен в гавани. Начальник карфагенской эскадры Атарбал поднял по тревоге карфагенских моряков. К молу бежали находившиеся в городе наемники. Атарбал коротко всем напомнил, какие лишения испытали те, кому пришлось пережить осаду в Лилибее. Слова его были выслушаны в молчании. Когда он кончил говорить, послышался дружный рев.

– За мною! – крикнул Атарбал. – На корабли!

Карфагенские суда стояли таким образом, что, входя в моря, их нельзя было заметить, и первые римские корабле вошли в бухту, как полагали их команды, незаметно для карфагенян. И вдруг из-за скалы показался карфагенский флот, построенный в форме обращенного к римлянам тетивы лука. Его концы должны были загородить римлянам выход в открытое море. Напуганный этим, Клавдий с помощью сигналов приказал вошедшим судам повернуть назад. Этих сигналов не могли видеть ни на тех кораблях, которые только входили в бухту, ни на тех, которые приближались к ее входу. У входа в гавань при сильном ветре, не дававшем возможности маневрировать, римские корабли столкнулись. Послышался треск ломаемых весел, дополненный вскоре воплями тех, кто оказался в холодной воде.

Консульский корабль избежал столкновения и занял крайнее левое место среди тех римских судов, которые не успели войти в бухту. Атарбал, не обращая внимания на сбившиеся у входа в бухту римские суда, проскользнул на пяти кораблях в открытое море и, развернувшись, начал наступление оттуда, тесня римлян к незнакомому им берегу. Он прекрасно знал расположение подводных камней и мелей. То одно, то другое римское судно садилось на мель или застревало между камней.