В это время на философском факультете вновь начал читать курс Александр Моисеевич Пятигорский. Произошло это лишь потому, что тогда деканом на короткое время стал мой покойный научный руководитель Алексей Сергеевич Богомолов, никогда не упускавший случая сделать что-нибудь хорошее. Алексей Сергеевич не был индологом, но он был настоящим философом, тонко чувствовавшим проблематику, а также истинным Учителем, насквозь видевшим ученика, к которому относился и требовательно, и снисходительно, как к младшему. И еще он был человеком потрясающей надежности, он всегда в нужный момент прикрывал ученика от пустых и злобных идеологических нападок его коллег. Без него я вряд ли написала бы диссертацию и уж точно никогда бы не защитила ее. Он непомерно рано ушел из жизни, и эта утрата невосполнима до сих пор. Только в день его похорон я заметила, что его автограф на подаренной мне в день защиты маленькой оксфордской книжке с текстами Упанишад и Бхагавадгиты стоит сразу после эпиграфа: «О человек, я буду идти с тобой и буду твоим проводником, и в твоей наибольшей нужде я пойду с твоей стороны». Алексей Сергеевич как-то сумел убедить окружающих в том, что дурная репутация Пятигорского в идеологическом смысле никак не мешает ему быть блестящим преподавателем. Начались лекции, однако теперь уже восточная философия взошла на самый гребень моды. В новом корпусе гуманитарных факультетов самая большая аудитория была заполнена до предела, люди сидели на ступеньках, стояли в проходах. Александра Моисеевича отнюдь не радовала такая популярность, он горько недоумевал, что же они все здесь делают и что этой разношерстной массе можно всерьез рассказывать? Разбирать тексты, конечно же, было бессмысленно, древние Учителя никогда не предполагали, что можно передавать знания такой разнородной массе слушателей. Пятигорский продолжал триумфально опаздывать минут на двадцать, его встречали благодарным ревом, но читал он уже упрощенные применительно к слушателям лекции.
Слушатели записывали лекции сразу на множество магнитофонов, потом их перепечатывали и распространяли. Однажды ко мне попал текст такой распечатки, и я ужаснулась тому, как же велико было непонимание, которое, правда, было прямо пропорционально растущему обожанию. Видит Бог, Александр Моисеевич не прилагал ни малейших усилий, чтобы покорить аудиторию, более того, он просто сбегал от своих почитателей, и тогда они начинали бегать за мной. Помню, за мной долго ходил один юноша и настоятельно просил уговорить Пятигорского, чтобы тот взял его в ученики. Я поинтересовалась, готов ли он носить Учителю дрова, добывать и готовить для него пищу, содержать его жилище в чистоте и так далее. Парень был готов на все. Александр Моисеевич долго смеялся, когда я ему это сообщила, сказав, правда, что вот жили же люди!
Обаяние Пятигорского было как бы абсолютно от него не зависящим, неожиданным для него самого. Так, однажды мы с ним пришли в курилку «Ленинки», и он стал разбирать мою работу, увлекся, конечно, собственными соображениями. Когда мы оглянулись, оказалось, что нас окружала целая толпа, завороженно слушавшая его речь. Пришлось покинуть курилку. Как-то раз я привезла в дом к Волковым своих приятелей-кинетистов, талантливых молодых художников, работавших с движущимися объектами, живших общиной. Потом Александр Моисеевич поехал со мной куда-то за город посмотреть их работы. Кончилось все тем, что он стал им рассказывать о кинетическом искусстве, о философии Ницше и вообще обо всем на свете. Талантливые молодые снобы, имевшие обыкновение глядеть на всех сверху вниз, были совершенно покорены, а потом целый год приставали ко мне с вопросом, когда же Пятигорский приедет к ним в следующий раз. Их глава, Лев Нусберг, начал, как мне показалось, даже ревновать. Но Александр Моисеевич за один раз полностью удовлетворил свой интерес. Сила его воздействия на окружающих действительно была необычайной – знаю по себе; когда я шла с ним по улице, я уже не замечала ничего и никого.
Ну а дурная репутация была у него потому, что он шел своим путем, был ярок, выделялся и тем самым сильно раздражал окружающих. Не умел ладить с начальством и не старался этому научиться. Кроме того, имел обыкновение вмешиваться в то, что его совершенно не касалось. Однажды он позвонил мне домой и попросил узнать, что происходит с Таней Панченко. Я выяснила, что Татьяну, отличницу, студентку пятого курса философского факультета, выгоняют из Университета за какую-то полную чушь – то ли письмо какое-то подписала, то ли выступила где-то. У нас на факультете такое случалось сплошь и рядом, ведь факультет был школой идеологических кадров. Татьяна сказала, что, по всей видимости, единственное, что могло бы ей помочь, это поручительство какого-нибудь коммуниста. Пятигорский – беспартийный, как и все мы, – тут же выразил готовность попросить об этом Мераба Константиновича Мамардашвили, своего друга и соавтора. Я усомнилась, согласится ли тот, ведь это отразится на его репутации. Александр Моисеевич спокойно ответил, что они друзья, а потому каждый готов выполнить любую просьбу другого. И действительно, Мераб Константинович, идеологическая репутация которого отнюдь не была безупречной, зато научная вполне основательной, пошел в партком и ходатайствовал о Тане, обещая самолично перевоспитать ее. Надо заметить, что оба джентльмена практически не знали эту девушку. Татьяне это, к сожалению, ничем не помогло, а Пятигорский и Мамардашвили получили по дополнительной черной метке. Однако благородство поступков было безупречным.
В доме Волковых постоянно как бы витала тень бурятского Дхармараджи, странного и загадочного человека Бидии Дандаровича Дандарона. Иногда он останавливался у них, в другое время о нем часто упоминали. Однажды Дандарон вышел к ним на кухню и сообщил: голос Учителя сказал ему, что придется опять сидеть. У Октябрины Федоровны и у Пятигорского к тому, что мы называем мистикой, отношение было странное. Они верили в нее и одновременно над ней же иронизировали. Услышанное Дандароном они отнесли на счет его расстроенных нервов. Однако всякий раз, собираясь выпить что-то жидкое, вначале совершали обряд кропления духам. И Октябрина Федоровна почему-то очень часто говорила мне, чтобы я никогда не вздумала выходить в тантры, что это очень опасно. Я в то время занималась исключительно индийской классикой и о тантрах даже не думала. А вот надо же, вышла. А потом спрашивала у других ее учеников, говорила ли она им то же самое, – оказалось, что нет, но они и не выходили в тантры.
Прекрасное это было время, и казалось, что так и будет всегда. Ощущение прочности бытия вообще свойственно молодости.
Но однажды все начало рассыпаться. Вначале умерла голубая колли Зедя; ей, умирающей, Октябрина Федоровна читала Бхагавадгиту, говоря, что в следующей жизни Зедя родится человеком и возьмет себе собаку, которой будет она, Октябрина Федоровна.
Потом начались неприятности у Эдика. Он был аспирантом Института социологии в секторе Левады. А Институт уже подлежал разгону, ибо его исследования приносили результаты, никак не соответствующие официальным установкам. Начать было решено как раз с сектора Левады. И как раз на семинар, где с докладом выступал Эдик, пришел проверяющий, должным образом озадаченный. Когда Зильберман закончил, инспектирующий поинтересовался у него: что нужно делать, чтобы сохранить революционные традиции? Всегда искренний и не знающий ни о каких подтекстах Эдик честно ответил, что для этого нужно как можно чаще создавать революционные ситуации. Это стало последней каплей, переполнившей чашу терпения.
Потеряв аспирантуру, общежитие и московскую прописку, Эдик уехал в родную Одессу и стал зарабатывать на жизнь переводами и рефератами. Он бы так и жил, но к нему стал захаживать участковый, поскольку Эдик официально был безработным. Жена не выдержала всех этих мытарств и настояла на отъезде в Америку. Начался первый отсчет сорока дней наоборот: сорок дней до отъезда, девять, три, и наконец, вынос тела. Правда, Пятигорский тогда сказал, что незачем никуда уезжать, так как если карма забросила тебя именно в это место, в нем и следует жить. В Америке Эдик вначале устроился на педагогическую работу, но преподавание не было его призванием, и он писал грустные письма о чудовищно низком уровне американских студентов. Но вскоре все уладилось, он смог заниматься любимой научной работой, за которую к тому же платили. Однажды он вышел из дома прогуляться. На тротуар выехал автомобиль, удар попал Эдику в висок, и он мгновенно ушел из этого мира страданий – как раз в тот момент, когда, казалось бы, все проблемы были решены и жизнь наладилась. Я всегда не верю периодам полного благополучия и боюсь их; к счастью, они редки. На Востоке говорят, что самый опасный момент – это тот, когда все решают, что все хорошо.
А потом Октябрина Федоровна, Пятигорский и востоковеды из Эстонии и Ленинграда радостно отправились в экспедицию в Бурятию, в гости к Дандарону. И нет бы московским гостям сразу пойти в обком или хотя бы в академические институты – они поехали по дацанам, беседовали с ламами, смотрели буддистские тексты, при этом их сопровождал сам Дандарон.
После отъезда из Улан-Удэ московских гостей тут же исполнилось услышанное ранее Дандароном: его посадили, на многих верующих бурят завели уголовные дела. В Москву же пришла официальная бумага, где поименно перечислялись все участники столь удачно сложившейся поездки, им предъявлялось обвинение в организации зверской секты с человеческими жертвоприношениями. Происходило все это в 1972 году.
Что ж, бумага пришла, и реакция последовала незамедлительно. Октябрину Федоровну и Александра Моисеевича допросили по всем правилам, дома у обоих провели обыски. У сестер Волковых при обыске изъяли санскритский текст Бхагавадгиты, Библию и Коран. Правда, потом вернули. Ну а основная реакция в таких случаях бывает по месту работы. Участвовавшую в экспедиции аспирантку из Ленинграда выгнали из аспирантуры ЛГУ, в Тарту другого участника, Линнерта Мялля, формально перевели на должность лаборанта. А вот что делать с Волковой и Пятигорским, было неясно. Оба они в бытность свою в Институте занимали должности всего лишь младших научных сотрудников, премий и почестей никогда не имели. Октябрина Федоровна так и не стала защищать кандидатскую диссертацию, а Александр Моисеевич – докторскую. А уникальные знания и интеллигентность в сочетании с глубокой порядочностью как-то не котировалась.