«Эй, Исса, — робко, вмиг охрипшим, осипшим голосом позвал его, молча стоявшего, Розовый Тюрбан, — цел ли ты? В воздухе мясом горелым не пахнет. Как исцелился ты? Кто помог тебе?»
Замолчал; и все услышали звуки теплой ночи.
Пах пряный чабрец. Доносился нежный, еле слышный треск — трещали крупные, как поросята, жирные цикады, а иной раз в чернично-черном воздухе просверкивала серебряным призрачным крестом железно гремящая стрекоза. Огромные стрекозы летали взад и вперед, натыкаясь то на морды верблюдов, то на скулы людей или тюрбаны их. Жара, доверху наполнившая, как вскипяченное на огне буйволиное молоко, весь долгий, будто заунывная песня, день, к полночи превратилась в сладкий, вязнущий на зубах, медленно текущий в сонное горло рахат-лукум: жару можно было кромсать ножом, кусать, смаковать, наслаждаться ею, а не страдать от нее.
И в томной, пряной ночи услыхали купцы голос мальчика, неподвижно у догорающего костра стоял он, объятый нежно-струистым, бирюзово-синим светом:
«Не бойтесь. Никогда ничего не бойтесь. Люди боятся огня. Боятся злого разбойника. Голода. Неразделенной любви. Боятся ступать стопой в новые земли. Боятся смерти. Да, главное, самое верное — смерти они боятся».
«А ты?! Разве ты не человек?!» — крикнул Черная Борода.
«Я человек, — тихо сказал Исса, — и вы тоже люди».
«Ты горишь светом геенны!» — положив ладонь себе на горло, хрипло воскликнул старик, лицо коего было похоже на старый, высохший инжир.
«Вы видите свет. Я тоже вижу свет, — сказал мальчик, мой господин, спокойно и весело. — Возблагодарим же Бога за свет».
Он поднял руки над костром вверх, к звездному небу. И запел тихую молитву. О Матери Света пел он. Этой молитвы купцы не знали, но послушно подпевали ему. Черная Борода плакал от страха и радости. Длинные Космы дышал тяжело. Старый Инжир улыбался беззубо, шамкал молитву черной пропастью рта.
И только Розовый Тюрбан, глядя на синий торжественный свет, в коем стоял мой Господь, чуял ноздрями запах хвои и брусники, чувствовал за спиною шелест кедровых игл, воронки колючей леденистой вьюги, укрытые белой парчой скаты громадных увалов к густо-синей, полной памяти и смерти зимней воде, и спина его, не глаза его, содрогаясь, видела валы диких волн, яростно грызущих хлебный белый берег; видела восставшие мужской любовной плотью ледяные торосы, перевернутую лодку, привязанную к деревянному колу тяжелой чугунной черной цепью; видела россыпи и вспышки огней в черном зените, безумных числом, яростных богатством, равнодушных ослепленьем, посмертных сокровищ холодных.
А назавтра четыре купца, и Царь мой с ними, и семь их покорных верблюдов снялись с места ночлега — и шли весь день, и на закате солнца подошли к достославному граду аш-Шаму, он же Дамаск, и вошли в город.
И я летел над ними, сложив ладони свои прозрачные над головой мальчика моего маленькой живой шапочкой, чтобы светила лучи не напекли ему русое нежное темя.
ПУТЕШЕСТВИЕ ИССЫ. БАНДИТЫ
Он залез в холодную пустую электричку, и долго сидел там, и очень замерз.
Настало время, и электричка тихо стронулась с места, и поехала, и колеса застучали.
А Иссе казалось, что это стучат его родные цимбалы, деревянные ложечки, сухие косточки: цок-цок, цок-цок! Дерево, звени! Кость, стучи! Время, стучи сухими костяшками! Прямо мне в сердце стучи.
Понемногу набирался народ в электричку. Она недолго стояла на станциях. Со змеиным шипом открывались и закрывались двери. Исса сидел, прижавшись плечом к замерзшей плахе окна, подобрав под себя ноги в катанках. Холодно было его голой голове.
Он с удовольствием глядел в дырку, продышанную жарким ртом того, кто ехал здесь прежде него: в прозрачную линзу видны были фонари и рельсы, огни и крыши, иные города и дальние страны. Наконец электричка остановилась, резко и грубо, звякнув всем железным скелетом, и Исса, пошатываясь, встал, разминая ноги и спину.
— Всё! Конечная! — провыл в ухо мужской волчий голос. — Давай, гололобый, вытряхивайся, однако! Все уж вышли!
Снизу вверх взглянул на кричащего Исса. Не хотелось ему отвечать. Спать хотелось.
— Куда приехали? — разлепились губы.
— А куда ты, батя, однако, ехал?! Ну ты даешь! Пить надо меньше! Черемхово это! Давай, давай!
Встал Исса. Улыбнулся лучезарно. Чем бы наградить заботливого попутчика? Сунул руку за пазуху. Вытащил из— под холстины плаща, из-под нежно-тканого хитона — там карман у него был потайной, — брошку интересную, в виде синего жука-скарабея.
— Бери, — протянул ладонь, и жук лежал на ладони смирно, не страшный совсем. — Чистейший лазурит. Из священных копей Та-Кемт. Всю жизнь у сердца берег. Любимым не подарил. Тебе дарю.
Мужчина в мощном, как перевернутая пирамида, овчинном треухе взял в руки безделку, повертел, ухмыльнулся. Верхняя челюсть мужика розовела совсем без зубов.
— Хах! Чо это ты, батя! Охерел, чо ли! Может, тебе самому… — Быстро сунул синего каменного жука в карман. Быстро подумал: «Продам, однако… Толкну Кешке-Сутяге за тыщу… и выпью… один — в хлам напьюсь…» — Ну давай! Выйдем отседа, чо ли, а то щас лепестричка уедет! И мы, ядрить, обратно в Иркутск! А оттеда — сюда! По шпалам! По шпалам!
Вышли из вагона. Мужик в треухе с сомненьем поглядел на восставшие под ледяным ветром седые волосенки Иссы.
— Да-а-а, плохо те, дед, без шапки! А знаешь чо! — Размотал с шеи шарф, навертел на голову Иссе, вроде как тюрбан. Засмеялся: работой остался доволен. — Вот и не отморозишь ухи! Пойдем щас со мной! Тебе, — толкнул локтем Иссу в бок, — согреться не помешает!
Исса шел по снегу босыми ногами. Легко шел, ступал радостно.
По снегу, как по облакам.
Так и шли по Черемхову: Исса в тюрбане, мужик в треухе. Косился мужик на Иссу: ну чем тут поживиться? Нечем тут и полакомиться! Хилая добыча! Однако вел к себе на хату, в низкий, плоский, в землю мертвой черепахой вросший, срубовой чернобревенный дом. Каменные дома сменились деревянными, внезапно повалил густой и дикий снег, и глаза Иссы ослепли от белизны, метущей адской метлой с сажевого, угольного неба. И пахло углем, гарь легко входила в ворота груди и царапала когтями легкие и грудную кость.
Мужик, переходя дорогу, крепко взял Иссу за руку: чего доброго, зазевается, машина собьет дурака! Исса вроде обрадовался, руку живую крепко сжал. Так и шли, рука в руке, как дети малые, до самого дома.
Черные бревна плыли в белом кружеве черными кашалотами. Мужик забабахал в дверь сапогом. Им открыл человек, и не было глаза у него, и черная повязка на слепом глазу, и бежала черная лента через лоб. Мужик в треухе выдохнул:
— Шуня, вот гостя привел! Примешь?
Названный Шуней молча пожал плечами. Рукой махнул.
Мужик сдернул треух и оказался под треухом смешной, маленький: рожа колобком, на лбу нотопись морщин, волосенки пухом цыплячьим, скулы горят малиной, ручонки, как у младенца в колыбели, воздух стригут, так быстро, нелепо машет ими! Пока в комнату шел, с себя сбрасывал треух, тулуп, все тряпье на пол летело, и Исса подумал: ах ты неряха. Одноглазый кивнул на стол. Исса обернулся, воззрился. Стол был снедью уставлен, и богатой. Глаза разбежались. Алые крупные рубины икры на хлеб с маслом щедро навалены; черная, осетровая запрещенная икра — в фарфоровой вазочке посреди стола; пук черемши пахучей — прямо из литровой банки торчит, на всю столешницу чесночный, могучий дух изливая; на жестяном подносе — зажаренная до красноты курица беспомощно, жалко растопыривает бабьи ножонки; в блюдах, в тарелках, в мисках алюминиевых, грязных, непотребных — куски мяса, ломти сыра со слезой, жаркие апельсины, колкие ананасы, жар и огонь мандаринов, мощь круглых громадных яблок, а вот и виноград свешивает гроздья, синие, сизые, еще от мороза не отошедшие, через край позолоченной — ах, краденой — вазы!
«Украдено, все это украдено, все это не на свои деньги куплено», — кровью билось, стучало в голове.
— Жри! — крикнул Колобок и вымахнул вбок крабьей ручонкой. — Лопай! Радуйся, Шуня угощает! Шуня сегодня добрый!
Одноглазый подошел вразвалку. Взял Иссу за шиворот. Ростом он был выше Иссы. Шире в плечах. Приподнял Иссу над полом за шкирку, как котенка. Исса уловил запах гнили и коньяка из презрительной щели рта.
— Да, я добрый, — процедил. — Но не всегда.
На пол опустил. Толкнул Иссу в спину. Исса отупело сел на табурет, за стол, на снедь глупо таращился.
— Ешь! — страшно крикнул Шуня и сложил пальцы в похожий на тыкву кулак.
Исса наклонил голову, мелко задрожал, придвинул к себе миску с жареным мясом, банку с черемшой, от мяса откусил, рванул из банки черемшу, зажевал, как бык — сено. Руки сами подволокли ближе вазочку с черной икрой. Осетровой икры он так давно не едал, что и забыл ее вкус. Ниже опустил лицо. Икру понюхал. Пальцем — зачерпнул. Палец облизал.
Шуня стоял и сипло хохотал.
— Ешь, ешь, ешь! Да ты ложку возьми! Чудо гороховое! — Обернулся к Колобку. — Где подцепил? Зачем приволок?
— Он нам это… — Колобок шмыгнул носом. — Ну, это… На стреме постоит…
— Постои-и-и-ит! — передразнил мужичонку Шуня. — Держи карман шире!
— Ну, если ты ему покажешь, как надо…
— Не «как надо» я ему покажу, а ствол! — хохотнул Шуня — и вытащил из кармана широких, как флажные полотнища, брюк аккуратный револьвер.
И Исса смотрел на оружие и думал: а как из него стреляют?
И больше ни о чем, в виду роскошной и царской еды, не мог думать он.
Снова наклонил к черной икре голову. Замерзшие руки отогревались. Пальцы ломали хлеб. Чистили мандарин. Он ел икру и мандарин разом, сошедши от счастья с ума. Зубы вгрызались в душистое сочное мясо, и он чувствовал себя ласковым, прикормленным зверем. Наслажденье оборвал Шуня. Он поднес дуло к виску едящего Иссы и тихо, зверски выдохнул:
— Ты. Ешь-то ешь, да не зарывайся. Пора и честь знать. Обед, знаешь, надо отработать.
Исса утер рот ладонью. Поднял светлые, ясные глаза к Шуне.