Тибетское Евангелие — страница 11 из 57

— Как? Что?

Он на миг оглох от радости и изобилья еды. От тепла и чуда приюта.

Шуня вытащил из кармана бумажный пакетик, отсыпал что-то из пакетика себе на ладонь, закинул вверх лицо и сыпанул в нос белый странный порошок. Единственный глаз Шуни, выкаченный, как у старого рака, потеплел, наполнился сладким, сиропным сияньем.

— Что слышал. Ведь не глухой? Давай выпьем! А то ты все жрешь, а пить-то когда будем?

Шуня налил в две длинные, узкие, как рыбины, рюмки серебряной водки, и рюмки вмиг запотели — ледяная водка была. Исса понял, что сидит за столом и ест во всей амуниции — не сняв дорожного плаща, не развязав ремни сандалий, не стянув со спины походного узелка. Стыдно! Хотел встать и раздеться. Властная рука пригнула его плечо к столу. Рюмка жалобно зазвенела о рюмку.

— Пей!

Исса поднял рюмку и, дрожа, вылил водку себе в рот. Шуня щедро захватил столовой ложкой икры и всунул ложку в зубы Иссе, и Исса чуть не подавился. Глотал, как рыба, немо и затравленно глядя на Шуню, а Шуня ржал бешеным конем, не унимался. Снова наливал водки; и снова пили, и Исса едва пригубил, а Шуня жадно вхлюпнул водку в себя, а тут и Колобок вертелся, и резал, и уносил-приносил блюда со снедью, и подавал, и подливал; тут и коньяк объявился, в пузатой арбузной бутыли, оплетенной сухим красноталом; и еще люди вошли, имен их Исса не знал, но все до одного бандитского вида были они, а он был уже чуть пьян и потому их не испугался.

Чьи-то кулаки посунулись к столу, чьи-то руки хватали и терзали еду, глотки смеялись и выталкивали ругательства, кудри вились, в коньячные бокалы окунали носы, кто-то вылил коньяк себе на затылок, за шиворот, зубы блестели хищно, волчино, и Исса увидел — на костяшках чужих пальцев, на наглых руках, грязных, может, в вокзальном мазуте, протянутых к полному жратвы столу, запеклось красное, горячее, страшное. Кровь.

Еда вперемешку с кровью. Коньяк и белый порошок, от которого дуреют навсегда. Револьвер валялся около вазы с виноградом. Колобок внес кастрюлю с гранатовыми друзами красной свежей икры — только что сам взрезал кету, сам серой солью икру густо усолил, — и взгромоздил на стол. Стол был корабль, нагруженный награбленным добром, он шел, проламывая волны снега и времени, и не тонул. Он не потонет никогда.

Воры, убийцы, разбойники, вы живы всегда, а что вам силы жить дает? Неужели чужая боль, чужая смерть вам радость и счастье несет? Чужие деньги берете, чтобы едою столы завалить, брюхо свое потешить, а если у вас — украдут? Если жизнь свою — отдадите?

И отдадим. И не страшно. И плевать!

Лысый дядька, щеки до переносья в синей щетине, разинул мохнатый рот, золотая серьга блеснула в кривой коричневой ракушке уха. Он заорал и оглушил Иссу, и Исса не сразу понял, что это была песня.

Ах, востро-востро у пчелки жалко!

Перышко, ты режешь ли каво?!

Наплевать на жись, ее не жалко!

А жалко тольки поцалуя тваяво!

И все бандиты за громадным столом-кораблем навалились на рюмки и стаканы, как гребцы на весла, и яростно, вразнобой, зубами сверкая, грохнули:

А жалко тольки поцалуя тваяво!

Шуня размахивал вилкой. Дядька с синими колючими щеками повернул мощную голову к ночному окну, под люстрой мигнула серьга золотым птичьим глазом.

Седня я вас, овцы, перережу,

Седня поработаю скобой!

Мене сломает ребры ветер свежий,

А все жа поцалуюсь я с табой!

Хор диких мужиков, похожих на оборотней, напяливших на башки волчьи и медвежьи шкуры, грянул на всю хату:

Мене сломает ребры ветер свежий,

А все жа поцалуюсь я с табой!

— Ты чо прискакал-то в Черемхово, конь педальный? — под гром голосов спросил Иссу Шуня и влил в рот еще бокал коньяка. Коньяк он пил залпом, как водку, и это было нехорошо. — Чо ты тут потерял?

— Ничего. — Исса глядел Шуне прямо в глаза. — Меня зовут Исса, и я пустился в дорогу, чтобы найти на земле Мудрых, сесть перед Ними на снег и говорить с Ними.

— Мудрых?! Это мудаков, блядь?! — взвыл Шуня и свирепо захохотал, затрясся весь, как холодец, и колыхался жирный живот его, и мощные плечи, и бульдожьи щеки. — Ну ты сам мудер, мудак! Мудозвон ты, я погляжу! Ты вот что! — Рванул со стола револьвер. Взвел курок. Опять нацелил на Иссу, в лоб ему. — Понял ты все, кто мы тут?! Да-а-а-а?!

— Понял, — кивнул Исса.

Бандиты пели хором:

Кровью ты мене не запугаишь!

Сам чужую кровушку люблю!

А узнаю, если изменяишь —

Сам табе богатый гроб куплю!

— А если понял, то, елки, работать на нас будешь! Не всю жизнь, конечно! Не всю, нет! А так, немного! Отработаешь трапезу — и отпустим тебя! Муда-а-а-а-ак!

— Что я сделаю для вас? — тихо спросил Исса, и нежно блеснули в свете старинной рогатой, замызганной люстры, висящей над растерзанным, забросанным мандаринными шкурками и алыми панцирями раков, источающим тысячу запахов мощным столом, юные, шелковые длинные волосы его. И кончиками пальцев, как бы в ободренье себе, он незаметно висящую на груди на тонком ремешке маленькую нэцкэ пощупал.

— А ничо особенного! Постоишь ноченьку на морозе! По сторонам позыришь! И все! И гуля-а-а-ай!

— Последишь, ты, мудак, когда мы хазу одну чистить будем, понятно? — выстрелил Иссе в ухо дробным шепотком Колобок.

— Ну что?! Сегодня идем?! Сейчас!

Грохот голоса Шуни оглушил на миг Иссу. Улыбка, светлее ясной, розово горящей в ночи бурятской луны, взошла на лик его. И так он сказал:

— Идем.


Темень густела, пласталась слоями. Крыши осыпались крошевом, кусками старой жести. На зубах хрустел мороз. Лица метались и вспыхивали, голоса летали от лица к лицу, как тугие, ржавые ледяные снежки. Шли тихо, тише волков. Окна горели белесо, плева мороза медленно, неотвратимо затягивала их. Воры умели красться; Исса же не умел. Он шел, наступая на снег всей тяжелой босой ступней, и снег, громко скрипя, обжигал ему пятки. Тюрбан, сделанный из шерстяного дырявого шарфа Колобка, давил ему на лоб, на темя зимней короной. И знал он, что он Царь; и тихо нес это в себе, как несут тонкую свечу у груди.

Подошли к дому. Хруст снега под ногами. Идите тише! Да мы и так тише мышей. Двое встали у темного озера окна; еще один уперся руками в подоконник; еще один, ловкий, как черная обезьяна, закарабкался по его спине, по лопаткам, встал ему на плечи — и дотянулся до форточки. Белые черви пальцев ползли по обшарпанной оконной раме. Форточка открылась. Колобок просунул в нее голову. Потом вдвинул плечи. Пополз, и вот уже тощий его зад скрылся за тускло, лунно блеснувшим стеклом.

— Молодец, — прошептал Шуня, — молодец.

Оконные створки распахнулись изнутри. Люди посыпались в квартиру черной чечевицей. Они внезапно стали крошечными, мелкими, черными зернами, бисеринами черной прощальной икры. Что они делали в чужом ночном жилище? Черная людская дробь раскатилась по углам. Из тьмы раздались придушенные крики. Вопль прорезал черный воздух. Исса стоял бледнее снега. Он молился.

— Ты! На стреме! — прорычала, высунувшись из окна, голова. — Следи! Не то!..

Блеснул черный ствол револьвера. Вот они все уже снова на синем снегу, перед ним. В руках чемоданы. Узлы. Кто-то за пазуху толкает шуршащее, жесткое, бумажное. Кто — дышит тяжело, и запах несет на себе, на одежде, соленый. Исса ноздри раздул. Кровь! Кровью пахнет.

Не севрюгой, не балыком, не соленой семгой, а кровью.

А может, и севрюгой, и белугой, и осетром, и икрой, и балыком?!

И это только сон, и он сейчас проснется у костра, и обведет глазами верблюдов, и ветер отдует воловью шкуру от входа в палатку, и далеко в ночи, на крепостной городской стене, разнесется клич третьей стражи: «Оэ-э-э-э! Оэ-э-э-э-э!»

Нет. Не сон. Жизнь. Все слишком настоящее.

— Валим! Пора! Ты! В Багдаде все спокойно?! Или как?!

Ствол уперся Иссе в бок. Он отвел рукой черное железо.

— Нет, — сказал он спокойно. — Не спокойно. Неспокойно в Багдаде.

— Что ты мелешь! — Лицо Шуни стало вспучиваться мелкими подкожными рисинами, будто на глазах — прыщами покрываться. — Что…

И тут Исса сказал медленно и внятно, и громко, чтобы все слышали:

— Вы никогда больше не будете воровать. Вы никогда больше не будете убивать.

— Что-о-о-о-о?! — Шуня выше поднял револьвер. — Вы все слы-ы-ы-ы-ы…

— Вы сейчас внесете обратно в дом все вещи и деньги. Вы вынесете из дома вон, на снег, людей, которых вы сейчас убили. Вы положите их на снег лицом к небу, — продолжал Исса. — Вы вытащите на снег из дома старый шкаф, разломаете его на доски и из досок сколотите мертвым гробы. И вы понесете мертвых в гробах на кладбище, оно здесь у вас совсем рядом. И я пойду с вами. И вы будете копать мертвецам могилы. И похороните их. И встанете на снег на колени и помолитесь за них. И больше никогда, никогда не убьете. И не украдете. Никогда. Никогда.

— Идио-о-о-о-от! — шепотом крикнул Шуня. Револьвер в его руке прыгал. — Сам моли-и-и-ись! Перед сме-е-е-е…

Шуня озирался по сторонам. Творилось непонятное. Напарники белели хуже снега. Прозрачными, призрачными становились лица их. Иной человек валился боком на снег, будто кто отравил его. Корчился в кашле. Слюна тянулась изо ртов белыми плетями. Кто-то бил себя по голове, будто бил в барабан. Катались по снегу. Живые бочонки. Пустые коньячные бутылки. Пустые банки из-под красной, черной икры. Пустые кости и кожа, а под ними — впервые освобожденный дух; и очень больно это оказалось. Кто-то вскочил со снега. Пьяно, жутко смеялся. Кто-то уже пауком полез обратно в окно. И оконная створка слюдяным, серебряным флагом дергалась на ветру, моталась.

— Черт! — крикнул Шуня и выстрелил в воздух. — Куда!

Не слушали его. Не слышали. Глядели только в лицо Иссе. Пятились. Ползли по снегу, протягивая руки к ногам Иссы, трогали крючьями пальцев его ноги. Его нищие, грубо подшитые войлоком и свиной кожей катанки.