Тибетское Евангелие — страница 46 из 57


И только Длинные Космы сделал первый шаг вслед за Розовым Тюрбаном, как нога его подвернулась, колени подкосились, руки не удержали веревку, схватили ветер и пустоту, ступни вывернулись и вверх взлетели, а тело, охваченное отчаяньем, как огнем, полетело вниз, только вниз, все вниз и вниз! И заорал Розовый Тюрбан, надсаживая глотку, и пытался ухватиться за рвущуюся, ненадежную веревку.

И оборвалась веревка именно в том месте, где истончилась более всего.

Длинные Космы освободился. Он летел вниз один, свободный от пут, забывший свой путь, и конечности его молотили, били промороженный дотла воздух, и длинные космы его летели по ветру черным флагом, и его рана, с белыми, цвета льда, червями в ней тоже летела, стремительно летела к земле вместе с ним, со всей его необъятной, последней жизнью.


И когда он долетел до самого низа и разбился об острые безмолвные камни на дне ущелья, Исса поднял руку над пропастью, левую руку, от сердца, ладонью вниз; и, словно лицо, смотрела голая ладонь на распростертое далеко внизу бедное тело, и из ладони ударил вниз пучок яркого света, достиг еще теплой, еще содрогающейся плоти и поцеловал ее, опахнул ее, закрыл ее плотным парчовым погребальным покрывалом.

И я, зависнув в воздухе над теменем господина моего Иссы, сжав невидимые руки в жесте боли и сожаленья, плакал незримыми слезами о маленькой человечьей смерти; еще много таких смертей увидит мой мальчик, идя по земле своей. Еще много слез прольет. Много еще благословений даст. Ладонь его устанет свет струить. Губы — слова любви шептать. И только сердце его не устанет жить, ибо я, я один знаю: это сердце бессмертно.

— Господи, прими душу…

Розовый Тюрбан плакал в голос, не стыдясь. Над путниками пролетела птица. Ледяные крылья, ледяной клюв. Прощай, белая птица. Снежная крупка ударила в лица, разбилась. Черная Борода плотнее затянул веревку на животе. Сложил руки, помолился. Одна моя небесная слеза упала Иссе на затылок. Он вздернул голову. Дернулся, как от ожога. Я видел, как глубоководным, изумрудным страшным светом, странно-радостным, жестоким в виду смерти, горят изнутри его широко, как у быка, неподвижно под куполом— лбом стоящие глаза.

ПУТЕШЕСТВИЕ ИССЫ. ВЫСТРЕЛ ОХОТНИКА

Ноги, идите. Ноги, бредите. Вы же такие выносливые, ноги.

И Озеро рядом. Оно дает мне силу.


Исса добрел до поселка. Вон его крыши. Двери все плотно закрыты. Исход зимы; излом весны. Бури еще будут, еще потреплют тебя и твой зипун. Ах, нет, мой солнечный плащ потреплют, мой нежнотканый хитон.

В поселке живут люди. Люди, люди. Не звери же! А хоть и звери. Люди — звери, а звери — люди. Так часто бывает. В деревне без коровы, без быка, без лошади нельзя. Молодые вместо лошади заводят машину. Смеются: молоко мы и в магазине купим! Из картонной коробочки попьем!

Один мир сменяется другим. Живое — железным. Истинное — поддельным.

Исса шел и шел, и легок был его шаг. Так казалось ему.

А со стороны глянуть — ну идет старый мужик, ноги переставляет через силу; может, выпил, а может, спину прострелило. Люди! Люди! Это Исса идет. Что ж вы Иссу не встречаете?

Тишина. Солнце брызгает на крыши. Черные бревна вросших в землю домов тяжелы и огромны. Как люди те чугунные бревна таскали? На канатах из тайги волокли? На санках возили? Самая крепкая древесина — у лиственницы. Никакой жук за столетья бревно не проточит, не прогрызет.

Исса сделал шаг, еще шаг, и тут под ноги ему выкатился белый пес. Лайка. Охотничья собака.

Башку вздернула! Залаяла заливисто!

— Ах ты батюшки, — разлепил Исса застывшие губы, — ах ты собаченька…

Руку протянул. Лайка разинула пасть. Розовый язык мотался. Собака улыбалась.

Улыбнулся Исса.

— Гуляешь?

Лайка вильнула хвостом-кренделем. Заскрипели по снегу шаги.

— Чо со псом моим заигрывашь?! Отзынь! Бродяга!

Исса поднял голову. Охотник, в коротком полушубке, винтовка за плечами, борода лопатой, громоздил друг на дружку кудлатые брови. Сердился. Что этот приблуда творит тут? Откуда старый журавель перелетный?!

— А ну прочь пошел! Чо вылупился! Давай! Шуруй!

Замахнулся. Дубленый локоть выставил. Морда злая.

У собаки добрее.

Исса втянул носом воздух. От бороды охотника тянуло табаком. Дуло винтовки возвышалось у него над головой, как черного воска свеча.

— Зачем гонишь? Я не сделаю зла. Ни тебе. Никому.

Волосяная лопата дрогнула. Сердитый прищур заискрился. Исса видел: охотник услышал, что он сказал.

— Зла… Зло… Шатаетеся тут! Всякия! Старикан ведь. Чо, старуха, што ль, померла?

— Померла, — тихо сказал Исса и наклонил голову.

— А-а. — Грубые крючья мужичьих пальцев напряглись, рука скользнула в карман, видать, искала там табак и бумагу для самокрутки. Не нашла: карман пустой был. Наружу выгребла рука две пуговицы и пару стреляных гильз. — Ну тада понятно дело. Однако! И чо? — Воззрился на Иссу все равно буравяще, дотошно. — Чо те в поселке-то робить? Ты давай вот каво. Двигай, двигай. Дале, дале. У нас — не застревай.

— Я не застряну, — в улыбке растянулись холодные губы Иссы. — Я — только — ну, отдохну… поем…

— А чо, на жратву деньги есть?! Или надеешься — кто угостит?!

— Ни на что я не надеюсь. Прости, мужик, если я…

Обернулся, чтобы идти прочь. «Старовер, что ли? Или угрюмец такой, злюка?» Сделал шаг. Другой. И повернулся опять к охотнику. И улыбнулся еще раз:

— Я — Исса.

— Фью-у-у-у!


А вокруг них обоих — незаметно — непонятно, как — неслышно, невидно — собралась, толклась черной меховой мошкарой, на морозе двигалась и шевелилась многоруко-многоного, уже стояла толпа: и когда сельчане прибежали? — и откуда их двоих увидали, из каких таких окон, плотно-наплотно закрытых ставнями? — и зачем накинули кто что, кто дубленки, кто пальтишки, кто кофтенки, кто сапоги, кто катанки, кто тапки на босу ногу — и сюда, сюда, на солнечный пригорок, и пригревает солнце, и ползет талый снег под босыми ногами Иссы, под сапожищами громилы-охотника синей, серой слюдой!

Вокруг них люди. Люди переминаются с ноги на ногу. Люди пялятся на них. На Иссу. Чем Исса странен им? Да всем. Видят они его зипун? Нет! Видят они его светлый, тресветлый, на солнце горящий плащ.

— Эй! — крикнул парень, рожа в конопушках, ушанка на затылке. — Интересный ты какой, дядь, а! Ты это, какой-то не наш! Весь прям ты светисся!

Старухи молчали грозно. Мужики курили. Дым развеивал легкий ветерок, теплый шелонник. Теплый будет нынче денек. Зверям в лесу — ох радостно. Весну почуют.

— Я издалека к вам, — сказал Исса тихо, и его вся толпа услышала.

— И чо? — выкрикнула баба в белой шали с кистями. Баба стремительно, жадно и ловко лузгала кедровые орешки: раз-раз, засовывала меж щербатых беличьих зубов — мякоть разжевывала — и шкурку далеко в сугроб плевала. — Ну издаля. А чо ты и правда сияшь?!

Слышал Исса вокруг шепоты, переругиванья, вскрики, взлеты голосов: «Эй, глянь… мужик-то светится!.. черт, как лимон на блюде… весь, блин, золотой… да не, ребята, это солнышко седня!.. нет, прикинь, старик-то не прост… да, не прост… чо-то тут неладно!.. а чо это он вроде сперва в зипуне был… а щас вроде как в плаще?.. а ты спроси его… спроси… ты!.. давай!.. не робей!..»

Из толпы выступил высокий мужик. Куртка нараспашку. Шапку на затылок ладонью смущенно сдвинул.

— Каво-то тут, братцы, неладно. Отчего мы здесь все? — Людей глазами обвел. — Чо мы сюда-то прибегли? Чо мы, бродяг никогда не видали? А?!

Толпа молчала.

Исса не опускал головы.

— Ты! — крикнул рослый мужик, и при крике ушанка с его головы свалилась в снег. — Чо ты горишь весь?! Чо мы к тебе сюда собрались, а?! Ну ты, давай объясняй! Кто ты такой, ё-кэ-лэ-мэ-нэ!

И тогда Исса сделал шаг вперед.

Только один шаг.

И вся толпа, как по команде, отступила на шаг.

— Я? — Он облизнул сухие губы. Шелонник нежно дул ему в лицо. — Я Исса. Я мальчик. Я многого не знаю. Не понимаю. Я пустился в путь, чтобы найти Свет. И обнять его.

Люди угрюмо молчали. Потом веснушчатый парень хрипло крикнул:

— Чо, чо?! Свет?! Ну ты даешь!

Баба в платке с кистями смачно плюнула в снег ореховую шелуху. Зубы ее работали резво и быстро, зубодробильня молола безотказно, пунцовые круглые, толстые щеки горели красными пожарными лампами.

— Да. Свет. В мире есть место, где живет Свет. Он… — Исса робко глянул себе через плечо. — Он живет, думаю так, в Озере. Не думаю. А знаю.

— В Байкале, што ль?! — крикнул охотник. Он уже вовсю дымил самокруткой. Кто-то добрый отсыпал ему махры. Щеки его румянились на ветру, уши топырились, кончик носа трясся возмущенно, в узких глазах прыгала, как росомаха с ветки на ветку, рьяная, плохая насмешка. — В нашем, што ль, Байкале?! Ух ты! Во загнул!

Толпа хотела расхохотаться, расколыхаться в гудящем хохоте и гоготе — и не смогла.

Стояли молча.

Исса понял — надо говорить.

Еще он понял: они все готовятся к чему-то, собираются, подбираются, как зверь перед прыжком. Руки-ноги к себе жмут. Подбородки вздергивают. Зубы стискивают.

«Надо успеть, прежде чем они…»

— Вся наша жизнь не такая! Мы ее просаживаем… прокуриваем! Мы воюем. Убиваем! Мы даже любить не умеем!

Мужик в бабу себя всаживает… пыхтит… а есть любовь другая! Другая!

— А ты чо, знашь таку любовь?!

Баба взвизгнула, лайка взлаяла.

А может, это собака крикнула человечьим голосом?

— Главное на свете — Свет! Только никто из вас, слышите, никто не задумался, отчего — Свет! Где — он! Зачем — он! Так всю жизнь и колготитесь, шуршите… шарахаетесь… во тьме! А ведь это так просто: Свет! Если тебе он залил лицо — улыбнись ему! Если он вспыхнул под ребрами — пойди, куда он поведет! Человек — скот, Свет — пастух!

— Эй ты! Человек не скот! — пронзительно крикнул конопатый парень.

— Скот — не ругань. Скот — святой! Корова — святая! Лошадь — святая! Вы машинами, железяками дворы забили! Вы жизнь — забыли! Мы тоже скот! И мы идем за Поводырем! Глядите!