Конечно, стояла осень и надвигались дни Поста, поэтому Дэвина не удивили ее волосы. Но удивило то, что священники пришли на прослушивание. Они его смущали – еще одно наследство от отца, – но в данной ситуации он не мог позволить себе поддаться смущению и поэтому выбросил их из головы.
Он сосредоточил внимание на элегантном сыне герцога, единственном человеке, который сейчас имел значение. И ждал, как учил его Менико, отыскав внутри себя точку спокойствия.
Менико подал знак Ниери и Алдине, худощавым танцовщицам, одетым в серо-голубые, почти прозрачные траурные балахоны и черные перчатки. Через несколько мгновений, после первого их совместного прохода по сцене, он взглянул на Дэвина.
И Дэвин выдал ему, выдал им всем плач по Адаону, погибшему осенью, среди горных кипарисов. Он пел, как никогда прежде.
И все время с ним был Алессан ди Тригия, с его пронзительными, рвущими сердце горестными переливами пастушеской свирели. Они вдвоем, казалось, подняли в воздух и понесли Ниери и Алдине над только что выметенным полом, превратив поверхностные движения танца в ту лаконичную ритуальную точность, которой требовал «Плач» и которой так редко удавалось добиться.
Когда они кончили, Дэвин, медленно вернувшись во дворец Сандрени с поросших кедром и кипарисом гор Тригии, где умер бог и где он снова и снова умирал каждую осень, увидел, что сын Сандре д’Астибара рыдает. Дорожки от слез размазали тщательно нарисованные тени вокруг его глаз, а это означало, как внезапно понял Дэвин, что он ни разу не плакал во время выступлений трех предыдущих трупп.
Марра, юная и нетерпимая профессиональная певица, была бы недовольна этими слезами. «Зачем нанимать дворнягу и лаять самому?» – говорила она, когда их исполнение прерывали слезы или иные проявления чувств родственников.
Дэвин не был столь суровым тогда. И тем более теперь, после того как она умерла. Он отчаянно старался не опозориться публичным проявлением горя, когда Бернет ди Корте со своей труппой проводил траурные обряды в Чертандо в знак уважения к Менико.
Дэвин также понял по жаркому взгляду обведенных размазанными темными кругами глаз, брошенному на него потомком Сандре, и по не менее выразительному взгляду толстопалого жреца Мориан – во имя Триады, почему у богов Триады такие дурные слуги! – что, хотя они только что, возможно, и получили контракт, ему лично придется завтра в этом дворце быть начеку. Надо не забыть взять с собой кинжал.
Они действительно получили этот контракт. Вторая вещь уже не играла роли, поэтому хитрый Менико и начал с «Плача». Потом Менико осторожно представил Дэвина как своего компаньона, когда сын Сандре пожелал с ним познакомиться. Оказалось, что это средний сын из трех, по имени Томассо. Единственный, хриплым голосом объяснил он, крепко сжимая руку Дэвина в своих ладонях, кто обладает музыкальным слухом и разбирается в танцах настолько, чтобы выбрать исполнителей, подходящих для такого великого события, как отпевание его отца.
Дэвин, привыкший к этому, вежливо отнял свою ладонь, мысленно поблагодарив Менико за его рожденный опытом такт: представленный как партнер, он получал некоторый иммунитет от чересчур агрессивных ухаживаний, даже со стороны вельмож. Потом его представили жрецам, и он быстро преклонил колено перед жрицей Адаона в красном.
– Благослови, сестра бога, мою сегодняшнюю песнь и мое завтрашнее пение.
Краем глаза он заметил, как жрец Мориан сжал в кулаки пухлые, унизанные кольцами пальцы опущенных рук. Он принял благословение и защиту Адаона – указательный палец жрицы нарисовал символ бога у него на лбу, – зная, что успешно погасил разгорающееся желание жреца. Когда Дэвин встал и обернулся, то заметил, как Алессан ди Тригия, стоящий позади остальных, подмигнул ему, что было рискованно в этой комнате и среди этих людей. Он подавил улыбку, но не удивление: проницательность пастуха его тревожила.
Томассо д’Астибар немедленно согласился с первой же названной Менико ценой, что подтвердило мнение о нем Дэвина, как о жалком создании, несмотря на столь славное имя и столь высокое происхождение.
Ему было бы интересно узнать, и это на шаг-другой приблизило бы его к зрелости, что сам герцог Сандре принял бы ту же цену – или вдвое большую – и точно таким же образом. Однако Дэвину еще не исполнилось и двадцати лет, а даже Менико, втрое старше его, вернувшись в гостиницу, громко проклинал себя за стаканом вина, что не назвал еще большую сумму, чем та грабительская цена, которую ему только что выплатили полностью.
Лишь пожилой и спокойный Эгано сказал, тихо выбивая дробь двумя деревянными ложками по крышке стола:
– Хватит. Не надо жадничать. Отныне мы будем получать больше. Если у тебя хватит ума, завтра оставишь в каждом из храмов десятину. Мы заработаем ее снова, с процентами, когда будут отбирать музыкантов для дней Поста.
Менико, пребывающий в очень хорошем настроении, отпустил великолепное ругательство, превзойдя самого себя, и заявил, что намеревается предложить тощее тело Эгано в качестве десятины мясистому жрецу Мориан. Эгано улыбнулся беззубой улыбкой и продолжил выбивать тихую дробь.
Вскоре после вечерней трапезы Менико приказал всем ложиться спать. Завтра им придется рано встать, чтобы подготовиться к самому важному в их жизни выступлению. Он благожелательно улыбнулся, когда Алдине увела Ниери из комнаты. Дэвин был уверен, что в эту ночь девушки лягут вместе, и подозревал, что впервые. Он пожелал им насладиться друг другом, зная, что сегодня танец волшебным образом сблизил их. И еще он знал, потому что однажды это произошло с ним самим, как такое сближение заставляет ярче вспыхнуть пламя свечей у постели поздно ночью.
Он оглянулся в поисках Катрианы, но она уже поднялась к себе. Тем не менее она быстро чмокнула его в щеку тогда, во дворце Сандрени, сразу же после мощных объятий Менико. Это было началом или могло быть началом.
Он пожелал всем спокойной ночи и поднялся в отдельную комнату: эту единственную роскошь он потребовал для себя у Менико из бюджета труппы после смерти Марры.
Он ожидал, что она ему приснится – из-за траурных обрядов, из-за неудовлетворенного желания, и потому, что она снилась ему почти каждую ночь. Вместо этого он увидел бога.
Он увидел Адаона в горах Тригии, нагого и великолепного. Увидел, как струится его кровь, когда его разрывают на части обезумевшие жрицы, подстрекаемые к преступлению своей женской сутью каждый год в это осеннее утро ради еще более истового служения своему полу. Как они рвут на куски плоть умирающего бога в служении двум богиням, которые любили его и были ему матерью, дочерью, сестрой, невестой круглый год и все годы с тех времен, когда Эанна дала имена звездам.
Они делили его между собой и любили его всегда, за исключением одного этого утра на переломе осени. Этого утра, которое должно было стать предвестником, обещанием наступления весны и окончания зимы. Этого единственного утра в горах, когда богу, который был человеком, суждено быть убитым. Растерзанным и убитым, чтобы его положили на его место, в землю. Чтобы он стал землей, в свою очередь орошенной дождем слез Эанны и горестными рыданиями нескончаемых подземных ручьев Мориан, извивающихся от неутоленного желания. Убитым, чтобы возродиться и снова быть любимым, все сильнее с каждым минувшим годом, с каждой смертью в одетых кипарисами горах. Убитым, чтобы быть оплаканным, а затем восстать, как восстает бог, как восстает человек, как поднимается пшеница на летних полях. Восстать, а затем возлечь с богинями, со своей матерью и невестой, сестрой и дочерью, с Эанной и Мориан, под солнцем и звездами, и кружащимися по небу лунами – голубой и серебряной.
Дэвин с ужасом наблюдал во сне эту первобытную сцену: женщины несутся вверх по склону горы, их длинные волосы развеваются за спиной, они гонят бога-человека к пропасти над стремниной Касаделя.
Он видел, как ветки горных деревьев и ощетинившихся колючками кустарников срывают с женщин одеяния, как они сами охотно остаются обнаженными, чтобы бежать еще быстрее, как глотают на бегу кроваво-красные ягоды сонрай, чтобы одурманить себя и подготовить к тому, что им предстоит совершить высоко над ледяными струями Касаделя.
Он видел, как бог наконец обернулся. Его огромные черные глаза были знающими и отчаянными одновременно, пока он стоял у края пропасти, словно загнанный олень, на предопределенном, заранее выбранном, исконном месте своего конца. И Дэвин видел, как женщины настигли его там, как по их телам струилась кровь, а волосы развевались по ветру, как Адаон склонил свою гордую, великолепную голову перед роком их терзающих рук, зубов и ногтей.
И там, в конце погони, Дэвин увидел, что рты женщин широко открыты, что они перекликаются друг с другом в экстазе или страдании, терзаемые неудержимым желанием, или безумием, или горечью, но во сне их крики были беззвучными. Вместо криков всю эту дикую сцену среди кедров и кипарисов на склонах гор сопровождал единственный, пронзительный звук тригийской пастушеской свирели, которая играла мелодию его детства где-то высоко и далеко.
И в самом конце, когда женщины приблизились к богу, и схватили его, и сомкнулись вокруг него у пропасти над Касаделем, Дэвин увидел, что лицо терзаемого бога было лицом Алессана.
Глава III
Еще до того, как осторожный Альберико явился из заморского Барбадиора и стал править в Астибаре, этот город, любивший называть себя «Большим пальцем, который управляет Ладонью», славился некоторым аскетизмом. В Астибаре обряды прощания с покойником никогда не проводились в присутствии усопшего, как в других восьми провинциях. Такая процедура считалась излишней, так как возбуждала слишком сильные чувства.
Им предстояло выступать в центральном дворе дворца Сандрени, а зрителей разместили на стульях и скамьях, расставленных по периметру двора, и на балконе, тянущемся вдоль внутренних комнат двух верхних этажей. В одной из этих комнат, украшенной подобающими случаю драпировками – серо-голубыми с черным, – лежало тело Сандре д’Астибара. На его веки положили монеты для уплаты безымянному привратнику у последних врат Мориан, в руки положили немного еды, а ноги обули в башмаки, поскольку никто из живых не знал, как долог последний путь к богине.