Мирон согласился и не пожалел. Тимофей, конечно, дурковал от души. Но иногда из-под этой мишуры показывался грустный клоун с умными глазами. Мирон быстро убедился, что Ломовцев начитан и образован. И сам Акимов явно был ему интересен. «Еще бы: новая рыбешка в вашем болоте».
Дело было так: подлиза Ульяшин решил устроить чествование новоиспеченного директора союза. Сняли кафе и украсили его как могли. В частности, сбросились на воздушные шарики.
Ломовцев предложил свою помощь – исключительно, как он выразился, для экономии средств союза. Ему доводилось работать оформителем праздников, так что с шариками он вполне мог справиться. «Соорудим арку, в которую символически войдет Ясинский».
И справился. Когда торжественно, под хлопанье собравшихся распахнулась входная дверь, в зале их ждала инсталляция. Из ярко-розовых и красных шариков Ломовцев выложил, как и обещал, арку. Справа и слева, в основании арки, два больших шара, а над ними к потолку поднимается удлиненный овал.
Позже Ломовцев заверял собравшихся, что в планах у него была ракета. Однако торжественное настроение было необратимо сорвано. Кто-то гоготал, многие исподтишка снимали. Приходилось признать: взрослые люди вели себя как школьники, впервые услышавшие про эбонитовую палочку.
Ясинский с видом, полным достоинства, прошел под надувным пенисом и только коротко мотнул головой прицелившемуся фотографу: не надо, потом.
– Я своего отношения к этому прохиндею никогда не скрывал, – сказал Ломовцев и чокнулся с Мироном.
– Странно, что ты все еще в союзе.
– Ульяшин поспособствовал. – Ломовцев осклабился. – Не все же им голубцовых собирать. Из кого альманах-то составлять, м-м?
И подмигнул.
Мирон еще послушал возбужденное бормотание Голубцовой и понял, что здесь ловить нечего. «А все-таки удивительно злобная баба. Казалось бы: малюй себе картинки, живи безмятежно. Ни труда, ни забот. Птичка божия. Что ж ты на всех кидаешься, птичка? Хуже страуса».
Он стал перемещаться дальше. Точно пчела, неспешно перелетающая с цветка на цветок. Опылим один… Вз-з-з… Теперь другой… Вз-з-з… А он, похоже, прилично нагрузился.
Его так увлекло занятие, что он почти позабыл, зачем это делает.
И только увидев в дверях высокий силуэт с копной длинных вьющихся волос, вскочил. Но это была не Анаит… Юханцева в траурной вуали, откинутой на затылок – а он-то сначала решил, что девушка распустила волосы.
Рената произвела фурор. «Рождение драматической актрисы из пены», – сказал про себя Мирон.
Нет, к Юханцевой не подъедешь.
Он снова вернулся к сбору пыльцы. Порядочно окосевшие художники охотно делились своими соображениями, когда он замечал вполголоса: «Что-то Бурмистров не явился…»
За следующий час Акимов выяснил, что мужчины Бурмистрова терпеть не могли, а вот женщинам он нравился. Что многие имели на него зуб. Для Бурмистрова художники были не более чем статистами, оттенявшими выступление примы.
Бурмистров был красной тряпкой. Хамом. Настоящим мачо. Открытым напоминанием о неудачах. Упреком в бедности. Насмешкой над идеей союза. Селф-мейд-меном. Серостью с деньгами. Человеком, не чуждым прикосновения Прекрасного.
Он был белой простыней, на которую каждый проецировал свой собственный фильм.
Всеобщий раздражитель.
К концу часа изрядно пьяный Акимов понял, что число желающих отомстить Бурмистрову за выдуманные или реальные обиды довольно велико. Он никого не принимал в расчет. Никого не уважал, потому что ни черта не понимал в живописи. Для него даже не существовало категории «нравится – не нравится», поскольку нравились Бурмистрову произведения только одного человека: его самого.
«Здесь пора завязывать», – сказал себе Акимов. В его загашнике были собраны истории о том, как Бурмистров мимоходом кого-то обидел, задел, не заметил и просто оскорбил самим фактом своего членства в союзе. На Мирона вывалили такое количество вопиющих поступков, что временами он переставал понимать, отчего вокруг поминают Ясинского, а не Игоря Матвеевича. «Все предпосылки к тому, что его кокнут следующим».
Если бы Мирон был не так пьян, то заметил бы, что за его перемещениями внимательно наблюдают.
Он вышел на крыльцо, стрельнул сигарету и закурил. Туман в голове понемногу рассеивался. Мирон принял решение: надо ехать в музей. Здесь он выяснил все, что мог.
Стащив со стола два бутерброда, Акимов сложил их колбасой внутрь, обернул салфеткой и сунул в карман пиджака. Откуда у него страх голода? Ну, в девяностые всей семьей жрали картошку да пшенку, курица была по выходным, как праздничное блюдо… Но это ведь не голод, даже не нужда. Да и длилось недолго. Но он куда увереннее себя чувствовал, если с собой было хоть что-то перекусить.
До музея он решил дойти пешком. Каких-то сорок минут, заодно выветрятся остатки хмеля.
Акимов шел по улице, сунув руки в карманы. Осень на изломе. Последние теплые дни. Горький воздух, истаивающие кроны. Тополя до последнего придерживают ржавую листву. Под ногами она будет хрустеть, как печенье.
А потом – снег, снег. Ноябрь – месяц погребальной тишины. В городе ноябрь всегда грязен и неряшлив, но за городом он аккуратен, вкрадчив и тих, как вор. Украдет золотистый свет, украдет поздние вечера. Придавит к земле высокое небо. Но пока моя осень здесь, со мной, и в ноздрях щекотно от запаха опавшей листвы.
Лучше всего ему работалось осенью. Мирон вспомнил, как удивился частный сыщик, когда он сказал ему о нехватке денег на рамы. Смешно, ей-богу! Акимов и подрамники сколачивал сам. А в качестве холстов использовал мешковину, которая досталась по случаю. Грунтовал он ее по своему собственному способу. Точнее, способ-то как раз был старый, проверенный – и самый дешевый из всех. В чулане у него хранились здоровенные пластиковые бутыли, заполненные ПВА. Мирон раз за разом промазывал холст жидким разведенным клеем. Трижды промазать, а верхний слой – тот же вечно выручающий его клей, замешанный с мелом и пластификатором.
К ПВА Мирон относился с большим уважением. Он помнил времена, когда клей сильно стягивал холст и застывал, точно стекло. А стекло хрупкое, упало – разбилось вдребезги. «Ну, встало пропеллером!» – сердито говорил отец, если такое случалось. Пропеллер – это перекошенный подрамник. Ничего не поделаешь, нужно натягивать заново.
Едва появились деньги, отец стал грунтовать холсты масляными белилами. Нынешний Мирон ему завидовал от всей души! Мало чему завидовал, а вот хорошо загрунтованным холстам – да. Покрасил белилами, просушил – и получи идеально загрунтованный холст, который не жрет масло из красок, потому что он сам досыта напитан маслом.
Эх, красота!
К счастью, отец обучил его куда более экономичному способу. Возьми столярный клей. Сыпани в него пачку зубного порошка или мела. Вместо пластификатора – желатин, и не забудь пару таблеток антисептика, чтобы желатин не загнил. Просуши. Зашлифуй.
Мирон по юности и любопытству и такой грунтовкой баловался. Трудно. Долго. Зато стоит копейки.
Что там бормотала Анаит? Спрашивала, как он включает в свою живопись серый фон? Так ведь все очень просто, девочка! Берешь мешковину. Грунтуешь ее ПВА, который при засыхании уходит в серый. Вот и получается естественный цвет мешковины, да еще и с узелками, которые вылезают повсюду. Зато экономия на серой краске!
И акварельная техника при работе маслом – все оттуда же, от нее, родимой. От бедности, от экономии. Когда вынужден беречь тюбик, потому что неизвестно, появятся ли в скором времени деньги на следующий. Когда цвет даешь только на лица и руки, бережно, по чуть-чуть. И по той же причине персонажей пишешь в серых одеждах, а не, допустим, в красных. Потому и контур, о котором упомянула Анаит, использовал повсюду. Вынужденно, девочка, вынужденно!
Вот настоящий ответ на твой вопрос. Вся моя живопись – следствие нищеты. Если пишешь большой холст, а красок используешь мало, она самая и получится – акварельная техника маслом.
Он вошел в музей. Охранник, противный дядька без единого намека на мысль в стеклянных глазах, на вопрос Акимова о начальстве сказал:
– Билет сначала купите, гражданин…
Акимов начал объяснять, что билет ему не нужен. Но посмотрел на плоскую морду, плюнул и заплатил в кассу триста рублей.
Ксении Гершович на месте не оказалось. А жаль! Акимов рассчитывал на разговор с ней. Он после первой же выставки в их музее не поленился, притащил ей бутылку красного вина. Девчонка пахала как вол. Заслужила хоть какой-то знак внимания.
Они тогда мило поболтали. Ксения оценила, что Акимов не раздувает хвост, не отпускает идиотских шуточек и не норовит приобнять ее за плечи. А то вон Геростратов давно облизывается на эти беленькие младенческие кудряшки, как волк при виде овцы. Акимов понимал, что девушке с такой внешностью вряд ли приходится легко рядом с мужчинами типа Эрнеста. Геростратов, кобелюга, все норовил увлечь ее куда-нибудь в уголок. И, разумеется: «Не согласитесь ли вы, мой ангел, позировать? Ах, фемина! Ах, чистый херувим!»
Акимов однажды подслушал, как херувим, озверев, сказал: «Отвали, папаша». А ведь Геростратов и нажаловаться мог, с него сталось бы.
Он потоптался на месте. Сунуться к Кулешовой? Она его терпеть не может… Необъяснима природа симпатий и антипатий: он ей ничего плохого не сделал, слова грубого не сказал, только здоровался при встрече. Но каждый раз ощущал исходящую от нее враждебность.
Нет, с Кулешовой разговора не выйдет.
А больше он в музее никого не знал.
Кроме Марковой, конечно.
Акимов подумал еще, похлопал по бутерброду в кармане – и пошел к кабинету директора.
Перед дверью он помялся. Как школьник, вызванный в учительскую, ей-богу! Постучал, заметив краем глаза тень какой-то фигуры за углом, и, услышав изнутри негромкий голос, вошел, оставив дверь приоткрытой.
– Здравствуйте, Надежда Михайловна!
Маркова, полная, одышливая, в буклированном жакете с подплечниками, сидела в кресле и писала. При виде Акимова она отодвинула ноутбук.