Нет, советское, – хотя и стало в последнее время модным подсмеиваться над всем советским, – здесь ни при чем. Виною время не советское, а более позднее.
Абдулла – пацаненок сообразительный, все понял, понурился. Но глазами зыркать не перестал. Капитан привел его к Дурову – тот считался на заставе мастером на все руки.
– Вот, сержант, клиент знатный, – сказал капитан, подтолкнул Абдуллу вперед, – в кишлаке проживает.
– Вижу, что не в городе Париже, товарищ капитан, – неожиданно недовольно пробурчал Дуров, – у меня аж дух захватывает, какой это знатный клиент.
– Сможем сообразить что-нибудь на ноги?
– Из какого материала прикажете, товарищ капитан? Из шевро, из хрома, из свиного спилка, из нубука?
– Из автомобильной резины.
– Из автомобильной резины сможем, товарищ капитан, это не проблема, – Дуров вздохнул, глянув на «бачонка», – склепаем лапти такие, что не только весь кишлак – приходящие из-за Пянджа душманы будут завидовать.
– Времени много понадобится?
– Тут огнем надо поработать – вулканизация-то у нас на уровне каменного века… Часа два понадобится.
– Потрать, пожалуйста, Дуров, эти два часа, а? Считай, что на меня, – попросил капитан, увидев, что на лице Дурова появилось упрямое выражение, рот отвердел, губы сжались, словно Дуров пытался сопротивляться ветру, течению, стихии, чему-то такому, чего капитан не видел. – Святой Аллах это дело зачтет как угодное его милости.
– М-да, зачтет, – Дуров покачал головой – вспомнил о чем-то своем: собственно, и не надо быть провидцем, чтобы понять, что он вспомнил. – Так зачтет, что потом кровью будешь кашлять – не откашляешься.
– И вот еще что, сержант, – Панков сделал рукой выразительный жест, понятный им обоим, Панкову и Дурову, – нарисовал перед глазами круг, показывая, что пацаненка за этот круг нельзя выпускать – он смотрит, что есть на заставе, запоминает, – словом, работает на кого-то. – Все понятно?
– Как дважды два – четыре, товарищ капитан, – Дуров нагнул голову. – Все будет тип-топ.
«За этим черноногим вообще неплохо было бы поглядеть, – подумал Панков. – Хотя как? Бабай Закир за ним смотреть не будет, а других людей – своих, в кишлаке нет. Юлия? Нельзя. Бабка Страшила? Тем более нельзя». Панков задумчиво подкинул на плече автомат.
– Через два часа зайду, – сказал он Дурову.
Над заставой развевался красный, истрепанный ветрами, в трех или четырех местах продырявленный пулями красный флаг. Собственно, от дождей и снега он перестал быть красным – скорее был белесо-серо-розовый, в пятнах. Российское же трехцветное полотнище на заставу так и не поступило, да и Панков его особенно и не требовал – какая тут к черту российская граница!..
Какая угодно она, эта охраняемая черта, проложенная вдоль Пянджа, но только не российская. И сниться она будет долго всем, кто здесь бывал и служил, – до коликов, до старческого посинения, до гробовой доски будет сниться, вот ведь как, – и немало худых слов будет еще произнесено в ее адрес. В дополнение к тем, что уже были произнесены. Ведь здесь столько русских ребят осталось! И кто их считает, этих убитых парней, какая такая счетная служба?
Наверное, правильно над заставой их полощется красный флаг, другой здесь просто неуместен.
Но то, что увидел Панков в этот день на противоположном берегу Пянджа, его удивило. К реке прямо напротив заставы по узкой каменной тропке спустилась группа ветхих старцев – семь человек, белобородых, в рванье халатов, напряженно оглядывающихся, – старцы эти шли на косу, где рос камыш – самое лучшее топливо для обогрева. А чтобы российские пограничники не обстреляли их, к палке прикрутили красную тряпку, подняли, как охранное знамя над головой.
– Чего это они? – изумленно пробормотал Бобровский. – Под красным знаменем идут…
– Предупреждают, что свои, просят не стрелять.
– И часто они тут такие демонстрации устраивают?
– В первый раз вижу. Все очень просто: дрова кончились, вот старики и пошли на Пяндж за топливом, – Панков говорил нерешительно, поскольку не знал, так это или не так, но ему очень хотелось думать, что это так.
– Они что, думают, что у нас по-прежнему Советский Союз, раз пошли с красным флагом?
– Наверное.
– Ах, бабаи-бабаи, аксакалы-саксаулы! Да у вас давным-давно творится такое, что Господь на небесах только ахает, глядя сверху на происходящее. Войны еще нет, но она будет. Точно будет. Слишком сильно в воздухе пахнет порохом.
– Почему будет? – возразил Панков. – Она уже есть! Люди, задушенные голодом – разве это не жертвы войны? А нищета, дырки на штанах профессоров, то, что треть населения забыла вкус мяса, – разве это не война?
– Война, но лишь экономическая. Называется кризисом. Только выхода из этого кризиса что-то не видно…
– Ну почему не видно? Я как-то прочитал, что из нашего экономического кризиса есть два варианта выхода – реальный и фантастический. Реальный – это когда прилетят инопланетяне и помогут нам. Фантастический – это когда мы сами поможем себе.
– Анекдот-с!
– Не скажи, Бобровский. В каждом анекдоте есть только доля анекдота, все остальное – правда.
Старики спустились к воде, выстроились цепочкой, помахали заставе флагом, потом дружно подняли руки, показывая, что у них нет оружия. Затем каждый из стариков приложил руку к сердцу и поклонился заставе.
– Спектакль какой-то, – пробурчал Бобровский, – религиозный танец, прославляющий Аллаха.
– Видать, холода еще предстоят, раз старики пришли за топливом. У них внутренние приборы на этот счет работают безотказно. Хоть и наступила весна – а еще не весна!
– Это весна календарная, а на деле… Разве календарная весна – в счет? Молодых, что ли, не могли послать?
– Молодые, Бобровский, воюют против нас с тобою.
– Тогда чего мы с этими… – Бобровский не нашел нужного слова, потыкал рукой в сторону замерзших стариков, продолжающих отвешивать поклоны заставе, – чего мы с ними чикаемся? Нет бы к пулемету – и одной очередью…
– Нельзя!
– Хочешь, я сам лягу к пулемету и всю ответственность возьму на себя?
– Не хочу!
– Жаль, не моя воля, – недовольно пробурчал Бобровский, – они нас не щадят. И шкуру живьем сдирают, и яйца отрезают, и на кол сажают. И еще глумятся, называя остро заточенный кол мягкой турецкой мебелью.
– Пусть рубят камыш деды и уходят с миром, – Панков подумал о том, что он устал, замотался, в голове стоит свинцовый звон, виски ломит, в затылке тоже сидит свинец – натек туда жидкий, застыл, отвердел, – и никак его теперь не выгрести, не выковырнуть из-под кости, и осознание этого добавляло усталости. – Мы их трогать не будем. Со стариками мы не воюем. А «чеге» – часовые границы – за ними проследят. Мало ли чего!
– Вот именно, мало ли чего? Сейчас какой-нибудь саксаул вытащит из-под халата безотказное орудие и врежет прямой наводкой по заставе. И мы утремся.
– Не врежет. Это сделают другие. Да и врезать по заставе проблем нет. Это делали уже много раз. Ну и что?.. Застава привыкла.
Разговор этот был пустой: Панков стоял на одном, Бобровский – на другом; Панков был сторонником мира, Бобровский, еще не уставший от стрельбы, – поддерживал войну; Панков относился к российским властям с сочувствием, Бобровский же – ненавидел; если Панков принимал фамилию Гайдара – хотя бы из-за дедушки нынешнего преобразователя отечества, а в общем-то, обычного неудачника, то Бобровский ненавидел эту фамилию, и одинаково не принимал ни деда, ни отца, ни внука; Панков видел все-таки выход из штопора, а Бобровский не видел, и патрон в кармане куртки у него был отложен не только как НЗ на безвыходье, когда уже не дано ни выжить, ни прорваться к своим, а для того, чтобы пустить пулю в лоб самому заклятому своему врагу… Либо застрелиться самому, когда он окончательно устанет жить и белый свет ему сделается не мил. Но еще резче, непримиримее Бобровского был лейтенант Назарьин. Если бы разговоры Назарьина услышал кто-нибудь из преданных демократам контрразведчиков – не сносить бы Назарьину головы, а так – нет, Взрывпакет спокойно ходит по земле и умело, как заметил Панков в утреннем бою с душманскими разведчиками, работает автоматом.
Внутри прочно сидело беспокойство, сочилось острекающим холодом, заставляло сжиматься сердце: а как завтрашний, послезавтрашний и послепослезавтрашний дни сложатся, все ли они будут живы?
Афганские деды провели в камышах минут сорок, также с красным флагом медленно одолели каменную крутизну и исчезли за коричнево-пепельными старыми валунами. Каждый из них нес с собою по большой вязанке камыша.
– Жаль, – задумчиво глядя им вслед, проговорил Бобровский. – Хорошая была цель…
Дуров сварил для пацаненка настоящие вездеходы – мокроступы и говнодавы, в которых не дано сорваться с крутизны, какой бы отвесной она ни была – фирменная обувь Дурова держалась мертво, будто в подошвы были вживлены специальные присоски. Если альпинисты готовят себе специальную обувь со стальными скобками и высокой шнуровкой, трикони и шекльтоны, то памирские аборигены – деды, пасущие в камнях баранов, и пограничники, которым по должности положено везде бывать, не знают, что такое ледорубы, скальные крючья, трикони, кошки и шекльтоны – они ходят по горам в простой обуви, чаще всего в самодельной, способной хорошо держать человека на любой крутизне.
Рассказывают, что как-то группа альпинистов совершала очень сложное восхождение на один из пиков, за которое должна была получить золотые медали чемпионов. Восхождение это вместе с тренировками и технической подготовкой заняло у них целых полгода… Полгода! И вот наконец-то оно началось! Группа идет на пик сутки, вторые, третьи, выдыхается, по дороге теряет людей – их, обмороженных, заболевших тутеком – горной болезнью, приходится отправлять вниз, идут четвертые сутки, пятые, и лишь на шестые сутки, после смертельно опасной ночевки с кислородными масками, двое самых отчаянных, самых выносливых горовосходителей добираются