– Это русская, – бесшумно подступил к нему помощник – верный Мирзо, человек с литыми плечами и наголо обритой головой, которому памирец доверял, как самому себе.
– Вижу, что русская. И что из этого? Сейчас русским быть опасно. Иной горячий моджахед под шумок может и голову отрезать, Аллах только поблагодарит его за благое дело, – памирец отодвинулся от бабки Страшилы, тронул рукой правое, отчаянно зазвеневшее ухо: из соседнего дувала один из «аристократов» запустил очередной «эрес». – Чего тебе? – прокричал он бабке Страшиле. – Хочешь в наши ряды вступить? – Памирец коротко хохотнул, блеснув в темноте яркими чистыми зубами. – Это право надо еще заслужить. Чего тебе надо, говори!
Бабка Страшила, покачиваясь на тонких непрочных ногах, молча всматриваясь в лицо памирца, словно бы хотела понять, что находится внутри этого человека, что он замышляет, и вообще, что за двигатель в нем установлен?
– Ну! – поторопил Страшилу памирец.
– Давай, давай, старая, – подбодрил бабку Мирзо.
– Тебя ведь Файзуллой зовут? – спросила бабка Страшила тихо, странно шелестящим, будто угасающим голосом. – А по-нашему Федькой, так?
– По какому это еще по-вашему?
– Ты ведь у меня учился, Федька! Фамилия твоя – Ходжаев. Очень распространенная фамилия, как в России – Иванов. Я тебя азбуке в школе обучала, разве не помнишь?
– Не помню, – твердо и жестко произнес памирец.
– Это было в Дараут-Кургане.
– Ну и что? Я там действительно жил, но это еще ничего не значит.
– Ты был способным учеником, хотел стать ветеринарным врачом… Стал им?
– Как видишь, старая, не стал. Стал полковником.
– Сейчас что ни бандит, то полковник, – горько произнесла бабка Страшила, – и кто только вам эти звания присваивает?
– Кому дано это право, тот и присваивает.
– Не стал ты, Федька, ни ветеринарным врачом, ни полковником – ты стал инструктором райкома комсомола, а потом перешел в райком партии, – бабка Страшила, похоже, знала биографию памирца не хуже его самого, слышать памирцу про собственное партийное прошлое было неприятно, он угрюмо отвернул голову в сторону. Можно было, конечно, дать этой бабке кулаком в зубы, можно было насадить на нож или загнать в нее пару-тройку пуль из автомата, но памирец этого пока не делал – не понимал, чего хочет от него бабка. Он не помнил, преподавала эта карга ему что-нибудь в школе или нет, а тревожить свою память и возвращаться в прошлое он не хотел. Если бабка считает, что преподавала, – значит, преподавала. – В райкоме партии ты был уважаемым человеком, а сейчас ты… – бабка споткнулась, закашлялась, по-мужицки некрасиво сплюнула себе под ноги.
– Ну, кто я, говори! – потребовал памирец.
Бабка Страшила молчала.
– Ну!
Страшила неприятно подвигала крупной нижней челюстью, костлявой, темной, снова по-мужицки сплюнула себе под ноги. Теперь памирец вспомнил ее: действительно, в пятом или шестом классе эта бабка, которая тогда еще не была бабкой – была вполне справной молодой женщиной с некрасивым лицом, но зато с очень привлекательной фигурой, преподавала что-то: то ли алгебру, то ли географию, – сейчас это в памяти уже не восстановить. Да и не нужно восстанавливать – лишний груз, выковырнутый из прошлого, словно булыжник, лишь утяжеляет жизнь.
– Тебе что, этих жалко? – памирец показал рукой на недалекое дрожащее зарево. – Кафиров?
– Они не кафиры.
– Они русские, а значит – кафиры.
– Я тоже русская.
– Ты, как мне сказали, приняла ислам.
– Аллах считает, что убивать людей – грех, – сказала бабка Страшила. Почему-то ей именно это суждение Аллаха показалось очень убедительным.
– Мало ли что считает Аллах! – воскликнул памирец и невольно прижал ладонь ко рту: а ведь не то он сказал! Бабка Страшила это заметила и лишь горестно качнула головой, подняла глаза к небу, поймала ими далекий, совершенно не видимый постороннему взору лучик света, прочитала что-то там одной ей ведомое и сделалась еще более суровой, более неприступной.
– Не трогай ребят на заставе! Они молодые, они ничего не знают в этой жизни, они вообще ни при чем…
– А кто при чем? Рейган или этот, как его… нынешний главный американец… Билл Клинтон, он, что ли? – памирец снова потер правое ухо: «аристократ» запустил из правого дувала еще один «эрес». – Они кафиры, – памирец опять ткнул рукой в сторону недалекого зарева, – потому и будут убиты. Мы отрежем им головы.
– Мерзко как! – бабка Страшила передернула плечами, остро глянула на памирца. – Но знай, Федька, убьешь кого-нибудь беспричинно – Аллах будет недоволен!
Она покачнулась, словно бы слабые ноги уже совсем не могли держать это усохшее худое тело, круто развернулась и, заваливаясь на одну сторону, побрела в темноту.
– Вот курва! – памирец сплюнул, передернул затвор автомата. – Сейчас всажу ей в задницу пару очередей – будет знать! В школе-то ведь учила кое-как…
– Не надо, муалим! – мягко тронул его рукой Мирзо. – Она – сумасшедшая, а сумасшедшие – святые люди. Аллах действительно может потребовать ответа.
Памирец с сожалением опустил автомат – Аллаха он побаивался, поскольку знал: жизнь здесь, на земле, – временная, а там, на небесах, в загробном мире, куда он в конце концов прибудет, – постоянная. Тамошняя жизнь – навсегда. Сколько он ни вглядывался в темноту, бабку Страшилу так больше и не увидел, она, как и все ведьмы, умела растворяться бесследно.
Ломая сухие трескучие камыши, пластая их, давя, боевики выгнали на простор двух очумелых сонных кабанов, хотели с лихим гиканьем послать им вдогонку автоматную очередь, но командир головной группы, резко остановившись, повернулся к своим подчиненным и вздернул крупный костистый кулак:
– Во имя Аллаха!
– Алла акбар! – все поняв, отозвались боевики послушно: нетерпение, предчувствие схватки исказило их лица. Смириться с требованием командира было трудно, но многие из них знали его крепкую руку, точный глаз и особую жестокость – он мог, не задумываясь, всадить любому боевику пулю в переносицу, если тот начнет неровно дышать в его сторону, и придержали себя. С командиром связываться опасно.
За спиной, среди крупных звезд, прорезалась луна – такая же крупная, каждого боевика она наделила тенью, отчего стало казаться, что нападающих моджахедов не просто много, их – очень много. Первое, что заметила засада, ожидавшая боевиков в камнях, были тени – страшновато извивающиеся, неровные, бестелесные, каждая тень жила своей жизнью, существовала как бы вне человека.
В передовой засаде за пулеметом лежал лейтенант Назарьин. Он с неясной тоской глянул на тени и погладил рукой холодный ствол пулемета. Скоро этот ствол нагреется так, что на нем можно будет жарить мясо.
– Вот суки! – выругался Назарьин. Непонятно было, кого он имел в виду – душков, воровато выбравшихся из камышовых дебрей, разных бородатых дядьков, сидящих в Кабуле, в Мазари-Шарифе, в Исламабаде, собственное начальство – равнодушных любителей холодной водки и потных баб, таких же хреновых, как и кабульские бородачи, – ох, как их всех ненавидел простой человек Мишка Назарьин, ох, во что выльется сейчас вся его злость. А выльется она в длинную раскаленную струю свинца, которая положит рядом с шевелящимися, воровато ползущими по камням тенями их хозяев.
Он втянул сквозь зубы воздух, задержал его во рту, прикинул, пора стрелять или еще не пора? Решил немного выждать, подпустить душманов поближе.
Тут главное – не передержать, не позволить им подойти совсем близко. Иначе закидают гранатами.
Последние минуты перед боем бывают обычно самыми тяжелыми, они тянутся невероятно долго, от напряжения начинают шевелиться даже волосы на голове, а по лицу ползет колючая холодная судорога.
«Всё, хватит», – молча сказал себе Назарьин и приложился уже к пулемету, но в следующий миг остановил палец, готовый надавить на спусковой крючок, – решил подпустить душманов к себе еще метров на двадцать.
«Три минуты нужно выждать, всего три минуты», – Назарьин беззвучно выдавил изо рта остатки застрявшего дыхания, вновь набрал воздуха – так ему было легче сдерживать себя.
Поймал стволом пулемета здоровенного, сильного, как лошадь, душмана в халате, идущего с пулеметом в руках, пожалел его: а ведь явно, как и сам Назарьин, «рабоче-крестьянский сын», явно пахал землю, сеял хлеб – здешняя пшеница, кстати, славится своими высокородными сортами, из которых булки получаются белые, словно сметана, может быть, даже окончил какое-нибудь учебное заведение, и вот финиш – через несколько минут этого крепкого рабочего парня не станет.
Как не станет и его соседа – худенького, с впалыми, будто всосанными внутрь щеками, полустаричка-полумальчишки, бредущего наперевес с неподъемно тяжелым «буром» в руках. Эта старая английская винтовка была ему не под силу, он еле тащил ее, по лицу паренька было видно, что он готов бросить оружие, только боится – за утерянный «бур» его распластают, как барана, ножом выпустят кишки наружу и оставят подыхать в таком состоянии на камнях – даже патронов на него не потратят. Патроны ныне стоят дорого.
Назарьин переместил ствол пулемета на третьего человека, одетого в новый стеганый халат, с древним маузером в деревянной кобуре, хлопающим его по тощей ляжке, азартно скалящего крупные зубы. Этот халат был у боевиков маленьким начальником, он подгребал рукой воздух то слева, то справа, поочередно подгонял людей и одновременно красноречиво придавливал ладонями пространство: тише, мол, тише… Назарьин усмехнулся, переместил ствол пулемета на четвертого душмана – одышливого чернобородого бабая с заплывшими глазками, вооруженного десантным автоматом с откинутым прикладом.
Бабай мелко семенил ногами, обутыми в галоши с завязками. С концов его «шальваров» густо струилась вода – перебираясь через Пяндж, бабай здорово набрал воды штанами.
«А тебя, дур-рак, что сюда несет? Кто тебя послал? Что ты тут будешь делать?» Не было ответа на его немой вопрос. Он поудобнее приложился к пулемету, поспокойнел лицом, отогнал от себя все лишние мысли – наступала пора других дум. Эти четверо попадут под одну очередь, решил он – одним махом он их и срежет.