Тихая заводь бытия. Три провинциальные истории — страница 14 из 23

Я не помнил, сколько еще мы сидели и куда я пошел потом.

Эпилог

Хочу подвести черту…

Хочу подвести черту – в будущем, господа, если что и сохранится от нашей жизни, так разве что в музее. Прошлое хорошо раскладывается по всяким коробочкам и витринам. Я бы, не раздумывая, положил свою жизнь в музей на сохранение, пока она не разродилась новыми ужасами или не выкинула очередной фортель.

В принципе, каждый человек – музей.

Он многослоен, многоэтажен. В нем есть администрация, которая берет больше, чем дает, ибо заботится о развитии; есть историки и искусствоведы, которые обоснуют необходимость либо полную ненужность любого экспоната или события; есть хранители, реставраторы, смотрители, которые отвечают за то, что уже собрано, пылится и гниет; есть исследователи, которые неустанно рыщут, пополняя запасы, предела которым не ведает их страсть; есть таксидермисты, которые из любого, даже безобразного живого создания сделают прелестное чучело; есть электрики, слесари и разнорабочие, которые сделают все, что им ни прикажут, и которые не будут делать ничего, если о них вдруг забыть.

В нем есть закуток художника, где тот держит краски, кисточки, фартук и прочие аксессуары своей деятельности и куда изредка любит забредать вдохновение. Там есть конура, куда фотограф приводит девиц и снимает с них всё, что только снимается. А в тихой уютной библиотеке совсем старые книги десятилетиями прислушиваются к женским голосам историков и хранителей, неизменно говорящих о жизни, любви и булочках с маком. В нем есть пыльный, пустой чердак, в котором просторно мыслям, и подвал, где тесно от чувств.

Есть в нем еще что-то невидимое, заключенное в слоях и грудах неподвижных вещей. Это нечто заставляет снимать шляпу и не повышать голос, даже если ты полновластный хозяин этого дома. Он многослоен еще и слоями каждого экспоната, которые составляют его суть и которым только он продлевает жизнь.

А еще в подвале долговременного хранения есть чулан, от дверей которого потерян ключ, в котором ждет своего часа чучело двугорбого страуса. Я заглянул туда как-то, заглянул…

Единственное, чего я не нашел, это чана с живой водой. Найди я его, думаю, открыл бы секрет души. Куда его запрятал Федул?

Если бы дано было увидеть это сооружение сразу во всех срезах и сечениях, взору предстало бы величественная и неуклюжая конструкция человеческого тщеславия, суетности и эгоизма, безобразная и прекрасная одновременно, гранитные и мраморные залы которой набиты не только памятниками гения, а и всяким хламьем.

Он выставляет наружу то, что считает ценным сегодня, и прячет в своих фондах то, что пригодится потом. Он сдает часть своих площадей в аренду тем, кого, не будь нужды, близко не допустил бы к себе. Он постоянно разрывается между желанием накопить и желанием поделиться накопленным со всеми. Он скуп и щедр одновременно. Он нужен всем и он не нужен никому.

У него есть непререкаемый, признаваемый во всем мире День рождения 18 мая и есть сокрытый пока во мгле будущего День смерти – скорее всего, он придется на День всеобщей гибели человечества.

Может, оттого людей и тянет в музей – увидеть то, чего там еще нет, но для чего приготовлено место?


Я остался навсегда в музее…

Я остался навсегда в музее. По третьему пункту типового контракта и я, и администрация согласились на пролонгацию. Верлибр передал мне часть своих функций. Он теперь не ходит по музею и не пьет с нанимаемыми работниками чай. Он не знает теперь, где засорился унитаз или рожок душа. Он пишет докторскую диссертацию (а может, роман?) о хранителях ценностей. За сохранность всех экспонатов теперь отвечаю я. Пантелей уволился и сопровождает чужие грузы в Казахстан и Туркмению. В Россию он неизменно возвращается со словами: «По бабам, по бабам, по бабам!» и через пару дней заявляет: «Таких баб, как у нас, во всей Азии нет! Да и в остальных частях света».

Иногда по понедельникам, когда музей закрыт на профилактику, когда я один в залах или фондах громадного здания, а остальные сотрудники в отгулах или сидят по кабинетам, когда мой затуманенный взор ищет в сизоватом воздухе душных и гулких помещений очертания былого, я слышу очень тихий голос Элоизы, почти шепот.

– Котик, – обращается она ко мне.

Я начинаю беспокойно ходить по помещениям, с этажа на этаж, из зала в зал, из комнаты в комнату, бегаю по закуткам и закоулкам, по лестничным маршам, подвальным клетушкам и комнатам, взбираюсь на огромный чердак, на котором спит не одна уставшая от жизни история, и не могу понять, то ли я догоняю звук ее голоса, то ли ее голос гонится за мной. Я знаю одно: скорость звука ее голоса равна скорости света ее жизни. И еще чуть-чуть, еще чуть-чуть, и я услышу ту мелодию, мелодию божественной любви…


И только когда музей засыпает…

И только когда музей засыпает, и по всему многоэтажному зданию разливается вязкая, тягучая тьма, на верстаке в подвале у Вовчика, на своем вечном месте открывает глаза рысь, потягивается, дерет когтями прислоненный к стене ствол карагача… Перед нею распахиваются все двери, и она, как душа музея, неслышно прогуливается по всем его гулким, наполненным воспоминаниями помещениям, и музей замирает до утра и никто не может разбудить в нем зверя, ибо этот зверь охраняет его.


2001

2. Кошка черная с тополя зеленогоРассказ

Жизнь плюс кошка – это удивительное сочетание, я клянусь вам!

Райнер Мария Рильке

Подняв из сундука несколько вещей, потерявших для нее всякий смысл и значение, старуха извлекла смятый портфель с двумя застежками, одна из которых была вырвана с мясом. «Мадонна», – погладила она портфель и от слабости присела на сундук. «Васенька, как ты там?..»

Лет сорок назад первой любовью Васеньки была Лаура из аргентинского фильма, название не запомнилось. Он тогда собрался ехать к ней. «Куда? – спросила она. – Тебе только тринадцать!» – и не получила ответа. Чем она взяла его? Глазищами…

На день рождения Ольга Ивановна подарила сыну портфель, с двумя отделениями. «Лаура», – мурлыкнул Вася, заглядывая вовнутрь. Портфель служил штангой в воротах, доской для катания, булавой в драках. За зиму он так обтрепался, что сменил имя на «Мадонну» – почему, никто не знал. А Васенька о Лауре к весне забыл, так как ему вскружила голову другая красавица – Джанки.

На экраны города перед Новым годом вышел индийский фильм «Новый Дели». Там было столько страстей, что, выйдя из кинотеатра на остановку трамвая, хотелось застрелиться. Вася посмотрел фильм семь раз и стал копить деньги на поездку в Новый Дели. «Я, ма, как приеду в Мадрас, сразу на киностудию, к директору: позовите Джанки, я из СССР».

После школы Вася надумал поступать в политех, так как был уверен, что Джанки живет в штате Мадхья-Прадеш, но, к счастью, в городе не было такого института. Зато город славился летным училищем, и Ольга Ивановна уговорила сына идти в летчики. Хоть еще несколько годков побыть вместе… «Военного скорее пошлют за границу», – привела она железный довод.

Васенька стал летчиком, и настали годы разлуки. Его направляли в разные концы страны, и отовсюду он присылал письма, начинавшиеся: «Милая мамочка! Опять очередь в ж/д кассы. Странно даже, я летчик, а разъезжаю по железке…».

В конце концов он попал в Индию. Зимой девяносто шестого отпраздновал там свое пятидесятилетие. Тогда еще пришло письмо, в котором сын удивлялся, что в 28-градусную жару индийцы греются возле костров, как солдаты у Смольного. Ольге Ивановне самой было впору погреться у костра. «Всю жизнь одна, всю жизнь одна… И внука нет», – эта мысль не оставляла ее.

Ольга Ивановна уснула, и ей снился Васенька в летной форме на слоне возле костра. А впереди его сидит внучек, с ясным личиком и озорными глазенками… Приснился как наяву далекий-далекий день, когда к дому привезли саженцы, топольки и сирень… Жильцы дружно вышли на воскресник. Ольга Ивановна с сыном посадили два тополька, прямо под окнами. Деревца быстро набирали рост, и «сыночек» (так она называла тополек Васеньки) опережал в росте и ее тополек, и все остальные. Она гордилась этим не меньше, чем успехами сына.

А когда Васенька улетел из дома, тополь заменил сына. Хоть раз в день Ольга Ивановна подходила к дереву и гладила рукой по шершавой, а местами удивительно гладкой коре. По стволу сновали вверх-вниз муравьишки, грелись большие серые мухи, красивые жирные гусеницы, складываясь и раскладываясь, отважно преодолевали открытое пространство. Ей в этот момент казалось, что она гладит Васеньку по голове, а тот сидит, притихший, и слушает ее рассказы о войне. О войне у нее почему-то было много светлых и даже веселых воспоминаний.

Тополь стал для Ольги Ивановны своеобразным передатчиком ее состояния – более тонким, чем письма или телефон. Она была уверена, что тополь доносит до Васеньки сказанное ею без малейшего искажения, а то, что она не сумела выразить словами, передает каким-то одному ему ведомым способом. Ночью она часто открывала окошко и вполголоса обращалась к «сыночку»: «Милый сыночек! Я сходила в магазин, полила цветы, убрала квартиру, сготовила еду, поела, почитала газеты, посмотрела телевизор… Смотри, как спокойно на небе!..»

Одно время на тополь повадилась лазить черная кошка. Она устраивалась в развилке и лежала часами, свесив лапы, как пантера. Ольга Ивановна поначалу беспокоилась, но потом перестала обращать на нее внимание. Лазит, и пускай лазит. Но через год ей показалось, что кошка часто стала смотреть в ее окно. Она открыла окно: «Ну, чего тебе?» Кошка встала, прогнулась, поточила когти и снова улеглась. «Ну, лежи, лежи». И тут Ольга Ивановна со смятением заметила, что у кошки открыт рот и видны язык и зубы. Как гроза в ночи.

Ольга Ивановна страшно боялась грозы, еще с детства, когда на ее глазах молния сожгла бабку Броню с края хутора. И сейчас молния заливала всё небо так густо, что страшно было смотреть, она задернула шторки и вдруг увидела, как тополь заслонил всё небо, расставив веером свои ветки и листья. «Милый ты мой сыночек! – зарыдала она. – Ты думаешь обо мне, ты защищаешь меня!»